Я снова стал холостяком — причем без всякого труда, как будто пять лет, прожитых с Мари, мне просто приснились. Я смирился с тем, что останусь один, что мне не суждено больше ни любить, ни быть любимым. Мало-помалу человеческие прикосновения стали мне противны. От необходимости поцеловаться с кем-то меня пробирал озноб, а когда это была женщина, тошнота подкатывала к горлу. Меня раздражали запахи людей. Есть в чьем-то обществе становилось все труднее.
Я все время чувствовал голод. Классическая булимия, как по учебнику. Мне надо было все пробовать, сравнивать и снова пробовать, чтобы вспомнить вкусы. Я делил пищу на категории. Классифицировал. Начал с шоколада и продегустировал все сорта «Кот д’ор» от черного до ванильного с начинкой. Затем переключился на «Линдт», не обошел своим вниманием и конфеты («Леонидас», «Корне», «Нехаус» и другие), наконец добрался до американских шоколадных батончиков, оценил их знакомые вкусы, отдав предпочтение черному «Баунти», а поскольку было лето, решил отведать их и в виде мороженого, затем обратил внимание на другие его сорта и перепробовал все вкусы «Капу» и «Хаген Дас». Так же углубленно я изучил колбасы, жареный картофель, сыры. Я объедался хлебом и маслом, макаронами и жирным мясом. Я толстел. Мне нравилось чувствовать себя все более обрюзгшим, тяжелым, неповоротливым. Нравились отвисшие щеки и двойной подбородок. Я хотел стать омерзительным. Обнести себя крепостной стеной из жира, который защитит меня от внешнего мира и мало-помалу поглотит.
Однажды, в субботу, мать разбудила меня телефонным звонком в шесть утра. Она получила телеграмму: умер Гади.
— Гади? — переспросил я, ничего не понимая спросонья.
— Твой отец.
— Ах да, мой отец.
«ДА ПЛЕВАТЬ МНЕ НА ЭТО!» — чуть не крикнул я. Но сдержался. По голосу матери я чувствовал, что она встревожена и готова расплакаться. Телеграмму, объяснила она, прислала ей подруга, у которой есть кузен в кибуце, соседнем с тем, где жил отец, и этот кузен… — в общем, запутанная история, и тут же, по телефону, она впервые сообщила мне, что у отца есть еще один сын, а у меня, стало быть, единокровный брат.
— Я сама не знала, — добавила она. — Узнала только что.
По ее тону я догадался, что ей это было известно всегда, с самого начала, но она предпочла скрыть от меня.
Только после того как я положил трубку, до меня по-настоящему дошло: у меня есть единокровный брат. Я не знал, смеяться мне или плакать. Поэтому махнул на все рукой и плотно позавтракал яичницей с беконом, круассаном и тостами с маслом и вареньем в отеле недалеко от дома. Я заглатывал пищу, почти не жуя, чтобы поскорее наполнить себя до отказа.
Мне не хотелось ехать в кибуц. Не хотелось возвращаться в эти места, связанные для меня с неприятными воспоминаниями; мать настаивала: она-де слишком стара для такого путешествия, должен же кто-то принести соболезнования от ее имени. «Это был как-никак мой муж и твой отец».
Я мог привести множество доводов, чтобы не ехать. Но не стал. И вылетел самолетом в Израиль.
Кибуц так мало походил на мое воспоминание, что я утратил память о нем. Потом я уже не мог припомнить деревню моего детства, а видел лишь ту, в которой побывал весенним вечером тридцать лет спустя.
Но топография деревни, вероятно, была запечатлена в моем подсознании. Я ориентировался в ней без труда. Не спрашивая дорогу, я прошел тропинками, обсаженными с обеих сторон большими душистыми цветами, свернул между бетонными домиками и попал прямо в столовую.
Люди в шортах и сандалиях входили и выходили, шаркая ногами. Гомонили подростки, сидя на каменном бортике. Девушки с золотистыми ляжками были так красивы, что мне стало нехорошо и я опрометью кинулся в столовую.
Первому же встречному человеку, молодому, но уже лысому, я сообщил по-английски, что ищу сына Гади. Он посмотрел на меня, чуть склонив голову, пристально, будто припоминал, где мог меня видеть. Может, это был мой одноклассник? И он каким-то чудом узнал меня?
— Какого Гади? — спросил кибуцник.
Это озадачило меня: их что, много? Это такое распространенное имя? Половина мужчин в этом кибуце зовутся Гади? Я хотел назвать фамилию отца, которую, хоть и не носил без малого тридцать лет, всегда вспоминал без усилий. Однако на этот раз она вдруг вылетела у меня из головы. Не найдя ничего лучше, я брякнул: