И вдруг упал и заплакал.
Слезы иссякли. Я неподвижно лежал на полу. Солнце село, и комнату окутал сумрак, но я не встал, чтобы зажечь свет. Когда стало совсем темно, в дверь постучали. Я не отозвался. Стук повторился, тише. Я услышал голос дедушки — он звал меня по имени. Голос был нормальный — не встревоженный и не напряженный, как у родителей, только приглушенный и чуть опасливый. Он, наверно, думал, что я сплю.
Я встал. Зажег свет. Открыл дверь.
Дед уже шел назад к лестнице. Он обернулся. Просиял такой широкой улыбкой, что я не мог не улыбнуться в ответ. Он вошел в мою комнату. Сел на пол, прислонясь к стене, как мальчишка. Поговорил со мной о том о сем, о чем-то спросил и принялся рассказывать истории из своего детства.
Он рассказал мне о своей матери, о ее братьях и сестрах. Рассказал, как родился дядя Арье в поезде, где-то в Польше, как ссорились мои тетки Ривкеле и Сара, как он жил в войну, скрываясь, как работал механиком на юге Франции. Он описал мне свою мать, отца, городок, где они родились. Я был счастлив: дедушка говорил со мной нормально, как раньше. Для него то, что я сделал с Бернаром Фернштерном, ничего, по сути, не изменило. Я остался его внуком, он остался моим дедом. Что бы я ни натворил, он все равно любил меня.
Наверно, спроси меня отец или мать, не хочу ли я «с кем-нибудь поделиться», «рассказать о том, что случилось в школе», чтобы «внести ясность», я бы замкнулся окончательно. Но дед сказал все это так спокойно, так просто, что я ответил:
— Я должен пойти?
— Ты ничего не должен… Ну так что?
— Почему бы нет?
Дед отвел меня к психологу, человеку лет сорока, лысому, с брюшком, в синем костюме английского школьника. Меня поразил его кабинет — большой, темноватый, увешанный почти абстрактными фотографиями, со стульями, обитыми оранжевым скаем.
Мне даже не пришлось рассказывать подробностей о том, что произошло у меня в школе с Бернаром Фернштерном. Я сразу почувствовал, что он такой же, что он тоже любит рассматривать затылки мальчиков, их ягодицы, губы, ноги. Я всегда безошибочно распознавал гомосексуалистов, не столько по конкретной детали, сколько по общему впечатлению. (Например, мне всегда казалось, что дядя Арье тайный гомосексуалист, только очень, очень скрытный.)
Я рассказал о том, что случилось вчера в школе. Психолог улыбнулся мне. Взял табурет и сел напротив. Заговорил со мной ласково и уверенно, как мог бы заговорить отец.
Он объяснил мне, что я — гомосексуалист, то есть предпочитаю мальчиков девочкам, и что это лишь одна из моих особенностей, как, например, светлые волосы или острый нос. Гомосексуализм, по его словам, — это нормальное явление, но общество его воспринимает плохо. Однажды я встречу мальчика, тоже гомосексуалиста, который мне понравится, и мы будем вместе, как мои мама с папой: двое мальчиков тоже могут быть парой.
Я не сделал ничего свинского.
Я нормальный, просто не такой, как все. Это то же самое, что быть евреем.
С тех пор я не раз спрашивал себя, знал ли мой дед, что этот психолог голубой. Вполне мог знать: для этого он был достаточно хитер и проницателен.
Я не застал великую эпоху гомосексуализма, 70-е — начало 80-х, когда все трахались со всеми. Понравилось бы мне это? Не знаю. Я всегда имел только одного партнера, любовью занимался обычно с презервативом. В моей жизни не было сложных историй и бурных страстей. Я никогда не влюблялся в гетеросексуала. Никогда не жил «семьей», но всегда на это надеялся — хотя бы для того, чтобы разделить квартплату и снять жилье попросторнее.
В общем, я старался быть самым обыкновенным гомосексуалистом. Быть незаметным, не бросаться в глаза — так я привык жить.
В силу семейной традиции я поступил в университет на информатику. Это было привычно, как столярное дело для сына краснодеревщика. Всего через несколько недель я понял, что у меня нет ни малейшего желания просидеть четыре года за компьютером. И переключился на романскую филологию.
Не в пример большинству студентов меня интересовала не литература, а ее исследование. Другие разочаровывались, обнаружив, что университет дает закоснелые и допотопные знания. Я же как раз любил закоснелость этих знаний и хранящую их университетскую допотопность, этот дискурс вокруг дискурса, зачастую бесполезный, но порой прекрасный — в общем, произведение искусства.
Ностальгию по информатике я сохранил. Я просматривал журналы, читал книги об искусственном разуме (очень в ту пору модном), составлял какие-то ненужные программки, только чтобы не потерять форму, учил основы компьютерных языков. В кампусе я часто встречал Макса.