У меня была тысяча причин не прятать коммуниста у себя дома. Я вообще-то жалею, что сделала это: слишком уж близко он сошелся с Ривкеле. Хорошо это было? Дурно? Не знаю. Но так или иначе, его влияние пугало меня: он ведь был мало того что коммунист, еще и гой.
Я слушала, как они говорили потихоньку, слушала, не понимая — говорили они по-польски, — и, глядя на его глаза, горевшие зеленым пламенем, я поняла, что моя Ривкеле стала маленькой женщиной. О, я не слишком тревожилась из-за этого коммуниста, он ведь не был евреем, а она наверняка еще не думала о таких вещах, моя малышка Ривкеле, наивная, пугливая, робкая, ничего не знающая о жестокости и скотстве мужчин! Но в Брюсселе Ривкеле завела новых друзей-коммунистов, и эти страшили меня больше, они-то все были евреи, славные парни, приходили к нам большой оравой, с девушками, и все они хорошо ко мне относились, мы частенько смеялись вместе, но иные из этих краснобаев, желавших изменить мир, пожирали мою Ривкеле жадными глазами, точно маковый пирог! Под их костюмами скрывались мужские тела, готовые овладеть, грубо и больно, телом моей дочурки! Я знала, что рано или поздно придет время Ривкеле выйти замуж и познать мужчину, но эти — они были идеалистами! Поэтами! Шлемилями, голодранцами! Они были простыми рабочими и, странное дело, гордились этим! Как можно этим гордиться? Нет, не такую партию хотела я для своей дочери!..
Но я была уверена, что этот коммунизм, Ленин, Маркс, Сталин — детские игры, и не более: однажды моя Ривкеле найдет себе мужа, не Ротшильда, конечно, но хорошего человека, который сможет прокормить семью. Менч. Мужчину.
Нет, кто из моих детей больше всех тревожит меня, больше всех пугает, потому что я никогда не знаю, что она еще удумает, — это Сара. Часто мне хочется спросить: откуда взялась в нашей семье такая красота? Чем мы заслужили подобное проклятье? Если девушка мила собой — это хорошо, но красота — кому она нужна? Не сродни ли она увечью, как кривая нога, глухота или горб?
Маленькой, в Польше, Сара была ребенком чудным, но несносным. У нее было вялое продолговатое личико и приземистое тельце. Она все время просила есть. В ту пору мне частенько приходилось подавать на ужин только волокнистую картошку да немного жиденького супчика — считай одна вода, из старой куриной шейки. И Сара спрашивала меня жалобным голоском: «А когда мы будем есть мясо? А борщ? Чолнт?[3] Пирожки? Кукурузные лепешки?» Она перечисляла кушанья так быстро, что я не успевала ответить, и очень смешила Эли, который подсказывал ей другие блюда: «А может, голубцы?» — «Да», — серьезно отвечала она и добавляла голубцы в свой перечень. Я чуть не плакала, но прятала подступающие слезы и заставляла себя улыбаться вместе с Эли.
В Брюсселе Сара превратилась в настоящую чуму. Во-первых, она однажды решила, что звать ее теперь должны «Сара», а не «Сарале», как раньше. Так, мол, красивее, объясняла она. Потом, поскольку Ривкеле была коммунисткой, Сара стала сионисткой — я уверена, что только в пику сестре. Между ними разгорались жаркие споры, якобы политические, в которых я мало что понимала, потому что идиш они пересыпали французскими словами, но поверьте мне, какая там политика, просто две девчонки-соперницы вцеплялись друг дружке в волосы.
Еще подростком Сара обзавелась поклонниками — не только подростками, как она, но и взрослыми мужчинами тоже, и не все они были евреи: лавочник-фламандец, вдовец за сорок, просто глаз с нее не сводил! Сара, к счастью, была разборчивее сестры: видя, что нравится мужчине, она становилась ледяной, а подчас и колючей.
Однажды в четверг, под вечер, в дверь позвонил шикарно одетый молодой человек. Это был видный сионистский лидер, младший сын известной семьи коммерсантов. Он представился другом Сары. Арье впустил его. Войдя, тот вдруг расплакался, как баба. Он метался из угла в угол, повторяя: «Я люблю вашу дочь, отдайте ее мне в жены, и я буду счастливейшим из людей! Я люблю вашу дочь» и т. д.
(Такого влюбленного мужчину я и представить не могла! Я думала, они бывают только в песнях да в книгах…)
Сара, вернувшись, даже не удивилась при виде молодого человека в гостиной. Она сухо велела ему убираться вон, ни слова, ни полслова сказать не дала и добила жестокими насмешками. Бедняга и не пытался защищаться, стоял столбом с несчастными глазами. Наконец в нем заговорила гордость, и он вышел. Сара повернулась ко мне и расхохоталась.
Единственным, с кем Сара вела себя сносно, был тот молодой человек, который помог нам по приезде в Брюссель. Он мог даже трогать Сару, и она не уворачивалась. Но он ее просто щекотал в шутку, ее красота его не волновала. Он относился к ней как к девчонке, а она еще и была девчонкой, девчонкой с телом женщины.