Художнику, упоенному своей необыкновенной способностью, хотелось бы написать чуть ли не всех, то есть исправить, вылечить, облагодетельствовать. Один портрет «Джоконды» Леонардо да Винчи уже около 500 лет исправляет нравы и возвышает души чуть ли не целого человечества. Державину же с его чудесным даром понадобилось бы для этого миллиарды портретов.
Отчего так? Оттого, что действуют они не как искусство.
Один портрет — самого близкого человека, жены художника, — даже «взбунтовался». Увидев себя глазами мужа, она оценила свою красоту, но не пожелала жить по его «замыслу» и освободилась от гипноза. Дух не пожелал подчиниться диктату.
Делая свой последний — четвертый — портрет, портрет гениального физика, которому грозит смерть, Державин уже и исправить в нем ничего не способен. Физик интеллектуально сильнее его, духовно богаче. Державин лишь спасает его от гибели, жертвуя собой. Двойственность наконец исчерпывает себя. Искусство как таковое окончательно устраняется, хотя Державин и продолжает про себя думать, что он великий художник. Все дело в тайне физической расплаты за то здоровье, которое он через портрет передает другим, отнимая его у себя.
Мысль о том, что искусство способно облагораживать, врачевать душу, укреплять человека в его человеческом достоинстве, наконец, что оно выходит за пределы чисто эстетического влияния, работая в практической сфере, сама по себе правильна. Оно, безусловно, вторгается в разные сферы общественного сознания — в философию, социологию, этику… Однако при всем том неизменно возвращается к самому себе, не переставая быть собственно искусством. М. Чулаки написал притчу о великом искусстве, в котором оно роковым образом исчезает, подмененное как явление человеческого духа практической педагогикой и медициной. Чудом врачевания и исправления человеческой природы.
Но такова его идея. Искусство для Чулаки было только поводом, чтобы поразмыслить о совершенствовании самой жизни. Это для него главное.
Повесть «Человек, который не умеет кричать» все о том же — о путях самоосуществления, о мучительной жажде поступка, действия, вмешательства в жизнь, которое и делает человека разумного человеком нравственным, человеком социальным. Только тут Чулаки отбросил условность фантастики. Это, по существу, уже и не повесть, а трактат в форме записок для себя — своего рода дневник, в котором высказываются заветные мысли, приводятся примеры и доказательства в их пользу.
В его центре «принципиальный вопрос: хозяин Я в своем теле, или Я — только жалкий островок сознания, запертый на чердак живущего по своим законам тела?!
Для человека, уважающего себя, ответ один: да, хозяин! Ибо унизительно быть жильцом, снимающим угол на чердаке. Но если Я хозяин в своем теле, Я могу приказывать!»
Автор записок формулирует этот приказ самому себе, определяет главные слагаемые поведения: «воля, бесстрашие, цель». И хотя воля его проявляется в малом и бесстрашие не идет дальше перемены опостылевшей работы на более его удовлетворяющую, цель он ставит великую — достичь бессмертия, очищая свою природу — природу человека — и окружающую среду от тех извращений, которые несут им гибель и разрушение, потому что в идеале и человек и природа изначально бессмертны. Опять же очистить не метафорически, а в реальном действии, защищая, исправляя, совершенствуя.
В этом и состоит главная мысль прозы Чулаки: он призывает к поступку; он жаждет непосредственного, освещенного благородной целью участия в преобразовании человека и мира. И проповедует свою мысль всеми доступными ему средствами: в художественном изображении быта, в фантастике и притче, в прямом публицистическом высказывании.
Это во многом отличает Михаила Чулаки от его сверстников. Он, вникая в прозу жизни, в ее мелочи, в ежедневную суету, открыто ставит общие вопросы, стремится мыслить глобально. И эту коренную свою мысль связывает с практикой героев — их работой, самовоспитанием, поведением.
АДОЛЬФ УРБАН