Выбрать главу

Да, так Костя однажды залетел по наивности: интересно же в пятнадцать лет посмотреть на необычных людей. И не знал, как выбраться. Все братья какие-то елейные, точно постным маслом смазаны — и волосы, и бороды, и улыбки, и сапоги. Волосы у всех с пробором по центру, как у купцов на картинах Кустодиева, и бороды тоже. А рубашки навыпуск, как в каком-то кино. Обступили, гладили по серебряным крыльям, называли вестником, повторяли, что нужно ждать: скоро будет ко всем людям слово. Точно выпал из двадцатого века куда-то в прошлое. Еле отделался. Вот и необычные люди — братья оказались вроде сумасшедших старух, которые, завидев Костю, бухаются на колени. Поэтому Костя всегда с ужасом облетал церкви, мечети, синагоги: противно, когда тебя в глаза объявляют ангелом! А у серебряных братьев оказалось вроде церкви на дому, только и всего, неважно, что без крестов их белый дом.

Костя не любил церковников — и не просто как воспитанный в атеизме мальчик, а живым личным чувством, потому что церковники — всякие — много раз пытались его присвоить. Не буквально похитить, а именно присвоить: сделать чем-то вроде своего штатного ангела. А Костя не хотел быть ничьей собственностью, и ему делалось противно, когда он замечал, что на нем хотят спекулировать. И еще неудобство: все время приходится соскребать и смывать с забора молитвенные записки — Дашкина обязанность…

А вон и Гаврик кругами спускается к болоту. Костя подлетел к нему, крикнул:

— Ты кормись, а я пока полетаю!

Гаврик понял. Он все понимал. Птицы вообще все понимают. Так же, как и звери. И когда разные глупые ученые твердят: «У них не разум, а рефлексы», то выдают только свое мелкое высокомерие: дескать, мы — люди, венец творения, единственные разумные существа!

У Кости любимый попугай Баранов хорошим людям говорит: «Здравствуй, рад видеть!», а плохим: «Пошел вон!» — тоже рефлексы?!

Костя снова пробился сквозь тучи, поймал восходящий поток. И настала тишина, особая тишина парения. Белые башни облаков медленно уходили вниз, во все стороны до самого раздвигающегося горизонта белая взбаламученная равнина, однообразная и неповторяющаяся, как море. (Кощунственный вопрос во время одного интервью: «Не подавляет ли тебя безмолвие воздушного океана и не берешь ли ты с собой транзистор?» Костю передернуло, едва вообразил, как он на высоте двух километров распространяет вокруг себя гром транзистора. Посмотрел на развязного корреспондента с гадливостью, а умный попугай Баранов закричал: «Пошел вон!») По восходящему потоку пробегали иногда легкие завихрения, как рябь по штилевой воде, и тогда Костю покачивало с крыла на крыло.

Он привык к тишине, привык к одиночеству. Во время парения, — ощущения, близкого к невесомости, — наступал момент, о котором Костя никому не мог связно рассказать, а про себя называл растворением: мысли как бы теряли логическую упаковку, слова проносились без грамматической связи — происходило высшее понимание, не нуждающееся в логике и грамматике. Так глюкоза после вливания в вену попадает прямо в мозг, минуя обычный путь. Костю возносил бесшумный поток, ослепляли взбитой пеной облака, окружало синее небо. И наконец наступило растворение.

Исчезла ограниченность тела, ограниченность сознания, ограниченность опыта. Казалось, он сразу везде в этом небе, он и есть небо, он воздух — вдох, ветер, веяние, вдохновение — слова внесли образы шумящих листьев, волнующихся волн, а потом и волн невидимых, всепроникающих: волн радио, волн мысли — и вдруг стало ясно, что вот оно в каждом живущем — пусть часто спрятанное, пусть часто забитое — высшее ведение об общности мира — вдох, ветер, веяние, вдохновение — да… Да-да, Костя ясно постигал, как много это значит — неизмеримо больше, чем сумма слов; но значение это постижимо только здесь, в тишине восходящего потока, когда распластанные, распахнутые, неподвижные крылья распахивают и грудь, доставляя счастье полного размаха крыльев, сходное со счастьем певца, раскрывающего грудь на полном звуке!