Это было глупо, ненужно и, по существу, лишено оснований, и все же – реально и мучительно, реальнее дневных игр и разговоров. Мальчик начал сторониться друзей и их забав. А на самых беспечных из них смотрел с беззлобной, но жгучей завистью.
Какие только мысли не рождались в эти осенние ночи в детской голове! Какие только возможности не рисовались, какие невозможные мечты не проплывали!
Ночь кончалась, а он все думал. Открыть кому-нибудь, что с ним случилось? Поискать где-нибудь совета, как решить этот вопрос и освободиться от бремени заботы? При одной мысли об этом его что-то согревало изнутри, все становилось на мгновение ясным, легким и простым. Перед ним вереницей возникали лица товарищей. Он представлял себе в мельчайших подробностях целые разговоры – свою исповедь и их ответы и выражение лиц; и в конце концов приходил к убеждению, что это было бы напрасно и, что еще хуже, невозможно. Он подумывал о том, не довериться ли хозяйке, но сама ее мина, удрученная, вдовья, отвращала его от этого намерения. Он решил подробно описать все отцу и попросить совета и помощи или даже подойти как-нибудь к библиотеке, дождаться учителя и с глазу на глаз искренне признаться в случившемся.
И после того, как он долго воображал свои речи и их ответы, вплоть до малейших движений и выражения лица, он убеждался, что это выше его сил, и оставался по-прежнему наедине со своей тайной, которая после каждого такого размышления становилась все тягостней.
Его осенила мысль поискать избавления в молитве. И он в самом деле шептал все известные ему молитвы, неслышно, долго и усердно. Прикрыв рукой рот, чтобы не слышал товарищ, спавший в той же комнате, он обращал жаркие мольбы прямо к богу и его святым, которые, как говорят, могут совершать и еще большие чудеса, и просил составить книгу с обложкой, чтобы он мог спокойно и смело вернуть ее тому человеку, не подвергаясь неведомо каким выговорам, унижениям и строгим карам. Так он и засыпал, убаюканный собственным шепотом. А еще затемно просыпался с боязливой, но лучезарной надеждой в душе, подбегал к сундучку и там находил свою книгу, непоправимо и жалко располовиненную, такую, какой она была до всех его надежд и молений, и, как ему казалось, еще более обезображенную и безнадежную, и, уничтоженный, он возвращался в постель.
«Умереть, – думал он, лежа в постели, стиснув челюсти и скорчившись, – умереть сейчас, сию минуту!» Умереть – значило бы избегнуть необходимости признаваться, не ждать чудес, которые не хотят совершаться, не отвечать зато, в чем не виноват; это значило, что ему никогда больше не придется встретиться с тем рыжим насмешливым человеком. Это значило бы, что не станет его, но с ним – и книг, как новых, так и рваных и починенных, и библиотек, и библиотекарей, и ответственности, и страха перед ними.
«Боже, пошли мне смерть прежде, чем придет конец полугодия и тот неизбежный момент, когда я должен буду стать перед библиотекарем и отвечать за разорванную книгу».
Потом он думал, что было бы, если бы здание гимназии сгорело вместе с библиотекой и списком выданных книг? Нужно ли было бы тогда возвращать оставшиеся книги? Или нет, пусть бы лучше сгорел дом, в котором он живет, со всеми вещами и с этой книгой в сундучке. Насколько легче тогда было бы отвечать за нее!
Нет, лучше и вернее всего было бы умереть.
Однако вместо того чтобы умереть, он каждый раз засыпал с этим желанием. А во сне снова появлялась искалеченная книга в самых фантастических видах и страх перед тяжкой, незаслуженной и неясной ответственностью, а с ним опять – и во сне тоже – желание умереть, исчезнуть из жизни, как реальной, так и воображаемой, без следа и без возврата.
Чем дальше шло время, тем все более одиноким и замкнутым становился мальчик. Он похудел, так как ел мало и жевал вяло и неохотно. Этого никто не замечал. Зато учителя заметили, что учиться он стал хуже. Два месяца подряд он получал по греческому и математике неудовлетворительные оценки.
Преподаватель греческого языка, человек молчаливый и желчный, не стал с ним много возиться. Задав ему вопрос-другой и получив неуверенные ответы, он цедил сквозь зубы с непонятной ненавистью:
– На место!
Единицы выстраивались одна за другой.
Намного затруднительнее было с преподавателем математики, худощавым и добродушным стариком, который озабоченно глядел на него из-под золотого ободка тщательно протертых и каких-то добрых и веселых очков.
– Что с тобой, Латкович? Я привык слышать от тебя другие ответы. Проснись, старина!
А мальчик моргал глазами, конфузился и молчал.
Вот, все требуют от него только усилий и интересуются плодами этих усилий, и нет никого, кому бы можно было довериться, попросить совета и вместе поискать выхода.
С суеверным страхом он обходил стороной витрины книжных магазинов, в которых были выставлены новые книги в красивых обложках. А когда среди товарищей заходила речь о библиотеке или какой-либо книге, он тотчас заливался краской, начинал заикаться от смущения и старался замять разговор или перевести его на другие темы, в то время как в груди его, точно физическая боль, разливалось знакомое мучительное ощущение какой-то неясной и непоправимой беды, которая с ним случилась и о которой еще никто не знает, а ему за нее придется отвечать. Ощущение это было тем тягостнее, чем больше он старался скрыть его от других. Часто ему казалось, что товарищи нарочно обращаются к нему с вопросами, относящимися к библиотеке, книгам, переплетам. На каждый такой вопрос он отвечал молчанием и, опустив глаза, ждал, когда кто-нибудь прямо скажет ему, что знает о разодранной книге в его сундучке.
Все дни были тяжелы, но особенно мучителен был вторник. В этот день он не мог думать ни о чем, кроме своей книги. Во вторник после полудня его одноклассники сдавали прочитанные книги и брали новые. Мальчик не смел и подумать об этом. Он не побоялся бы стать перед директором и перед любым судом в мире, но у него не было ни сил, ни мужества появиться перед этим большим рыжим человеком, который сухо и неприязненно требует от каждого, чтобы тот быстро, ясно и определенно сказал, чего он хочет. И притом еще появиться с порванной книгой! Нет, на это у него не хватит смелости. Его он боится больше всего на свете.
Наконец в один из вторников, когда во время перемены зашел разговор о книгах, кто-то спросил мальчика, почему он больше не берет книг из библиотеки. Он ответил, что еще не прочел первую. Один его одноклассник, рослый и насмешливый, вмешался в разговор:
– Так ведь не можешь ты месяцами держать книгу. Если она кому-нибудь понадобится, придется ее сдать. Не наизусть же ты ее учишь!
Мальчик боязливо и подозрительно посмотрел на него, желая проверить, говорит ли он это потому, что знает, в чем дело, или просто так, из прирожденного злорадства. Его взгляд встретил смеющиеся и беспощадные глаза другого человека, в которых нельзя было прочесть ничего, кроме присущего им дерзкого и жестокого выражения.
Но домысел этот пустил корни в сознании мальчика. Правда, он имеет право держать книгу до конца первого полугодия, но теперь он с новым страхом спрашивал себя, что будет, если кто-нибудь вдруг спросит ту самую книгу, которая находится у него уже два месяца, и ему велят ее вернуть? Тогда все неминуемо раскроется. Это приближало опасность и увеличивало страх.
Это и заставило его быстрее и настойчивее искать какого-то решения. С течением времени вся история так срослась с его самыми интимными, сокровенными помышлениями и страхами, что не могло быть и речи о том, чтобы довериться кому-либо и с кем-либо посоветоваться.
Первого числа следующего месяца он взял деньги, пошел на глухую дальнюю улицу и тут купил у одного еврея клею в плитках. Потом он дожидался дня, когда останется дома один. Нашел какой-то старый горшок и в нем растворил клей. Он то доливал воды, то отливал, мешал, придвигал к огню и отодвигал. Взволнованный и трепещущий, точно занимается самым секретным и самым скверным делом на свете, мальчик не замечал, как пачкает руки и обжигает пальцы. Он только всячески старался представить свою затею служанке, возившейся на кухне, совершенно невинным и лишенным какого-либо значения занятием.