Выбрать главу

В конце второго дня у одного из нас, некоего ломателя машин из Глазго, приключились судороги; ноги его свело так, что ему стоило огромного труда передвигать их. Невзирая на мольбы, надсмотрщики не позволяли ему спуститься с колеса. Не в силах далее переступать с места на место, бедняга в конце концов упал, и его затянуло вниз. Он застрял между топчаком и лестницей, по которой мы все взбирались. Но лопасти продолжали опускаться, терзая его тело; огромное колесо, словно повинуясь не законам сего мира, но каким-то иным, вращалось и вращалось, пока мы не возопили, умоляя охранников позволить нам остановиться. Но после того, как наконец прозвучал приказ сойти на дощатый пол, не представлялось уже никакой возможности погасить огромную инерцию колеса, и оно продолжало толочь и плющить беднягу, пока не замерло, застопорившись окончательно.

Одним из нас не было никакого дела до происшедшего — они только радовались передышке, которую дали нам его страдания, и говорили, что ему повезло: он, должно быть, умрёт. Другие же, вцепившись как сумасшедшие в колесо, навалились на него, пытались повернуть вспять и вытащить несчастного. Мы что-то говорили этому злополучному бедолаге луддиту, и он порой отвечал нам. Из его уст сочилась кровь, и вместе с её сгустками из них истекали злые слова: он сожалел, что не стал настоящим Злодеем. Взревев, мы выразили одобрение и наконец сумели высвободить его переломанное тело, столь невыразимо искалеченное, и положили прямо на грязный пол перед колесом.

«Мой отец был ткачом, — прошептал он, — и мне жаль, что я опозорил его, но ткацкое ремесло теперь и гроша не стоит; по правде сказать, оно вообще не стоит ничего». Затем он умолк надолго, и мы стали гадать, собирается он с мыслями или же умирает.

Но всё-таки нам довелось ещё раз услышать его голос, хотя на сей раз тот звучал так тихо и так глухо, словно весь хлопок для всех ткацких станков мира набился в его окровавленный рот.

«Мой отец был ткачом, — повторил он, — да только вот в наше время лучше красть шёлк, чем ткать матерьял из хлопка с помощью паровых…» Но слово «машин» он сумел выговорить не раньше, чем сплюнул на пол, откашлявшись, ещё один сгусток крови.

Вскоре он начал бредить, утверждая, что «келпи» вот-вот приплывёт за ним и заберёт с собой. Другой шотландец, работавший на колесе, пояснил, что келпи — это дух вод, похожий на лошадь, и он топит тех, кто заплывает слишком уж далеко от дома.

Нам приказали вернуться на колесо, и мы оставили ткача лежать там, где он есть, пока не удастся найти доктора. Постепенно вопли его сделались не столь пронзительными и перешли в какое-то злобное кулдыкание, похожее на крик индюка; стало казаться, будто беднягу вот-вот стошнит всеми паровыми ткацкими станками на свете; ему явно хотелось это проделать, только никак не получалось.

Капуа Смерть громко заговорил с ткачом, что было строго запрещено всем работающим на топчаке, но охранники предпочли не вмешиваться, ибо это, по-видимому, несколько успокоило страдальца и он перестал кричать. Капуа Смерть принялся рассказывать о том, что некогда поведала ему мать о стране, где родилась и выросла, о многих удивительных вещах, которые она там узнала, которые чуть не каждый день видела собственными глазами, пока не явились работорговцы и вожди племени её не продали. То опускаясь вниз на ступеньке топчака, то вновь залезая на него по лестнице, я тоже слушал и пытался представить себе, каково летать, — ведь предки рассказчика, по его словам, когда-то могли это делать; вот бы и мне воспарить в небо, унестись подальше от Земли Ван-Димена и её цепей, её топчаков — для этого только и надо, что съесть рыбьи глаза, вымазать руки до плеч птичьей кровью и спрыгнуть с волшебной горы, — а затем нырнуть в море, скрыться в его волнах и плавать там вместе с рыбами, доколе сам не превращусь в рыбу.

И пока Капуа Смерть говорил, он время от времени оборачивался, чтобы посмотреть в глаза луддиту, ломателю машин, который теперь сам был изломан дьявольскою машиной, чтобы удостовериться, жив ли ещё тот, однако взор умирающего оставался светел, глаза его горели ярче тлеющих на ветру углей и неотступно глядели на нас, будто обвиняя в том, что мы допустили такую штуку, как перемалывающий нас Хрущ, что покорились ему и ведём себя так, словно повинны в куда более ужасных преступлениях, чем те нелепые нарушения закона, кои перечислены в обвинительном приговоре каждого из нас.

XI

Во время десятидневного плавания на маленьком пакетботе вокруг безлюдного южного побережья Земли Ван-Димена к бухте Маккуори море разбушевалось настолько, что мы были вынуждены искать спасения на безопасном рейде близ Порт-Дейви, где и бросили якорь.

И тут обнаружилось, что проживающая в Кейптауне любовница капитана, попав под влияние некоего невежественного каббалиста, к услугам коего прибегла, дабы тот предсказал ей будущее, уверовала, будто всему истинному сопутствует число три. Вследствие сего обстоятельства капитан отправил ей избранные посланцами любви три кольца из золотых зубов, кои жестокая необходимость исторгла из челюстей нескольких каторжников, довольно богатых в недавнем прошлом; за ними последовали три живых австралийских страуса эму, передохших, впрочем, во время длительного перехода в Африку; и, наконец, преисполнясь тягой к экзотике, он послал ей три челюсти белой акулы — правда, последний сувенир был выбран скорее в память о тех радостях, коими та его некогда одарила, нежели с намерением её обрадовать.

Вот уже восемнадцать месяцев, как наш капитан не имел от неё вестей; он тревожился и подозревал, что его дарам следует стать более утончёнными и загадочными; в связи с этим присутствие на борту вверенного ему судна живописца, с работами коего он, как почётный гражданин всех постоялых дворов Хобарта, был неплохо знаком, натолкнуло его на мысль о триптихе, изображающем причудливо-странных представителей австралийской фауны.

Меня привели на палубу вместе с моим знакомцем Капуа, ибо капитан в прежние времена много раз выпивал в заведении последнего, а также пользовался его женщинами. Первое моё предложение — нарисовать трёх белоголовых орлов — он поспешил отвергнуть, так же как идею о трёх венках из глициний. Он предупредил, что больше не хочет ничего провокационного в духе миссис Артур с её чёрным младенцем; напротив, требуется нечто на первый взгляд абсолютно невинное, но при желании поддающееся совершенно противоположному истолкованию. Капуа Смерть предположил, что на триптихе должны быть изображены зверь, птица и рыба, и капитан, похоже, счёл идею блестящей. Какую истину сие должно было обнаружить, каким послужить увещеванием, предостережением или поощрением, осталось для меня неведомым, но я решил, что мне, увы, не дано понять, чем отзываются в душах людских мои работы, почувствовать, какие тончайшие флюиды от них исходят.

«Ты рыба, — представил мне Капуа Смерть своё непрошеное мнение, — ты не сеть».

На следующее утро я был призван пред капитанские очи и, представ перед ними, получил набор акварельных красок и поручение изобразить трофеи утренней охоты на берегу: попугая с оранжевой грудкой — его, разумеется, следовало нарисовать до того, как он будет ощипан и попадёт в попугаевый пирог, заказанный капитаном к пяти часам, когда тот, истинный англичанин, сядет, как всегда, пить чай, — и некрупного кенгуру, каких вандименцы называют валлаби — из этого, когда я покончу с ним, предстояло сделать рагу.

Как я ни старался, всё равно изображённое мною не слишком соответствовало натуре, и, стало быть, я отступил от истины. Попугай с оранжевой грудкой — маленькая, довольно милая, цветастая птичка — на бумаге значительно увеличился в размерах. То было неизбежно: большую часть головы несчастной пичуги снесло выстрелом капитана, а тушка так выпачкалась в крови, что мне пришлось призвать на помощь весь свой предшествующий опыт, дабы восполнить утрату, в коей повинен был капитан; и, поскольку я вступил на привычную стезю, птица сия под моей кистью обрела царственное величие, поза производила впечатление затаённой угрозы, а клюв… да что говорить, всё пернатое куда более походило на североамериканского белоголового орла, чем на австралийского попугая. Кенгуру вышел ещё хуже: добродушная мордочка сего миловидного животного на моём рисунке вытянулась и заострилась, как у злобно-подозрительных грызунов, а к ней прилагалось тело, страдающее всеми мыслимыми нарушениями осанки, и этот абсурд ещё дополнялся длинным, схожим с верёвкой хвостом, более подходящим для воздушного змея.