Выбрать главу

Как вы, должно быть, уже догадались, после всех ужасов, кои навлёк на меня гнев капитана Пинчбека, недовольного моею работой, моё тело уже заранее покрылось липким потом и чесалось, как от золотухи. Во рту пересохло, язык напоминал подвешенную коптиться треску. Сперва я попробовал исправить содеянное, потом сдался и начал всё сызнова, но результат оказывался всё плачевнее с каждым разом: мой кенгуру стал напоминать оленя, больного водянкою, с невообразимым анатомическим строением; попугай же с каждою новой попыткой всё больше походил на хищное дитя воздушной стихии, а дурно сидящее на нём оперение самых крикливых цветов воплощало воинственный североамериканский дух.

Когда капитан — это было уже почти в сумерки — зашёл проверить, как продвигается дело, воспоминания о petite noyade нахлынули, словно вода в тот жуткий ящик, в котором меня протащили под килем. Не в силах вымолвить ни слова, ловя ртом воздух и чувствуя, как морская солёная влага уже льётся мне в глотку, я робко поставил свои творения перед ним на палубу без лишних объяснений. Но, в отличие от капитана Пинчбека, сей пенитель моря, похоже, остался доволен случайно вкравшимся налётом неправдоподобия. Картины мои, по его словам, отобразили мир более диковинный и в то же время, как ни странно, более знакомый и узнаваемый, нежели тот, в котором мы обитаем; короче, всё вышло как надо, и он почувствовал, что триптих сослужит ему добрую службу, ибо поможет в конце концов умилостивить его возлюбленную.

Чтобы я мог закончить триптих, капитан на следующий день принёс рыбину, которую моряки часто ловят за рифами, опоясывающими гавань, на леску с крючком, а затем коптят и съедают. Рыбина оказалась крупной и довольно любопытной окраски; возможно, именно последняя её особенность и заставила капитана полагать, что она может потрафить вкусу его дамы сердца. Мне было сказано, что излюбленный её корм — морские водоросли, кои могучими подводными лесами окружили Землю Ван-Димена и зовутся здесь келп, а потому эту рыбу каторжники окрестили келпи.

XII

Что она меньше всего напоминала, так это лошадь. Она походила на замечательную двухфунтовую рыбину, которую можно, если ты достаточно голоден, закоптить и съесть; пожалуй, она могла сгодиться для этого. Однако сей факт отнюдь не способствовал поднятию моего духа. Кто сия келпи? Сам келпи или простая рыбина? И была ли сия рыбина просто рыбой? Затем я заглянул в проклятые глаза этой не то рыбы-келпи, не то водяного, и против моей воли они в один миг, то есть куда быстрей, чем потребовалось бы мистеру Бэнксу, чтобы лишить черномазого парня головы, заставили меня вернуться назад, на топчак по прозванию Хрущ, и мы опять сидели на полу, ожидая, когда умрёт ломатель машин из Глазго, стараясь угадать, дотянет он до утра или сыграет в ящик нынешней же ночью, и размышляли, как бы выпросить у повара немного свиного жира, чтобы смазать им стёртые до мяса бёдра, и Капуа Смерть заговорил снова.

Он обладал властностью, природу которой объяснить невозможно и которая совсем не вязалась с его физическим обликом. Если нарисовать его точный портрет, на нём предстал бы невысокого роста негр с небольшим безвольным подбородком, какой-то кособокий, одно плечо выше другого, что придавало ему довольно комичный вид, но в его облике чувствовалось одновременно и что-то пугающее, подозрительное, ибо постоянно казалось, будто он оборачивается посмотреть, что делается позади, будто он может закручивать винтом туловище, чтобы выслушивать вас, глядя прямо в глаза и словно собираясь ударить.

Сперва Капуа Смерть жил в Сан-Доминго, западной части острова Гаити, и его сморщенное, как чернослив, лицо избороздили морщины, столь же затейливые, как его судьба. Подобно другим бывшим рабам, коих мне доводилось встречать, он повсюду таскал с собой бутылку, служившую обителью духу. То была незатейливая глиняная ёмкость, вроде кувшинчика с узким горлышком, вся испещрённая царапинами, в коей, по его словам, хранилась нерушимая память о том, что он сам добыл для себя свободу, а для пущей надёжности заключил её в прежде столь знаменитый «хулиганский суп». Когда хозяин привёз его с Ямайки на Бермуды, чтобы продать, ему удалось подкупить одного солдата, и тот написал ему фальшивую вольную, с которой он после того сбежал в Англию, где нашёл сперва работу гарпунщика на китобое, промышлявшем в Северной Атлантике, а впоследствии место лакея, но эту должность он потерял заодно со свободой, когда его застукали за кражей господского серебра.

У него был кривой рот, находящийся в постоянном движении, и, когда нам той ночью приказали вернуться в барак, где мы спали, и прихватить луддита, поскольку никакой доктор так и не прибыл, Капуа поведал нам, лежащим вповалку на соломенных тюфяках, влажных и старых, историю великого восстания рабов в Сан-Доминго, во время которого полмиллиона невольников свергли власть белых, потом победили солдат французской монархии, отразили вторжение испанцев, а впоследствии также и английского шеститысячного экспедиционного корпуса, не говоря уж о том, что напоследок они одолели и вторую французскую экспедицию во главе с родичем самого Бонапарта, причём всё это было изложено столь подробно и с таким эпическим размахом, что казалось, его повести не будет конца.

И рассказывал он так, словно сам воевал в рядах повстанцев, стрелял, перезаряжал мушкет, снова стрелял, и всё с невозмутимым лицом, без пауз и лишних эмоций; и ужас, и слава, и невообразимость происходящего нагнетались, накапливались с каждой сообщаемой им подробностью, коим не видно было конца: он говорил о том, как ещё ребёнком стал очевидцем жестокостей революции, о попытке Бонапартова родственника задушить её и о том, что видел своими глазами, как негров публично скармливали собакам, как их сжигали живьём; он вёл речь и об их вожде Туссен-Лувертюре, об этом чёрном Наполеоне, преданном белым Наполеоном, о служившем в армии Лувертюра чёрном генерале Морепа, человеке образованном, который принуждён был смотреть, как французские солдаты у него на глазах топят его жену и детей; к его плечам прибили деревянные эполеты, смеясь и приговаривая: «Теперь ты настоящий Бонапарт». Но был и другой француз, морской капитан Мазар, которому он обязан жизнью, ибо тот отказался утопить сто пятьдесят рабов, которых ему передали именно для такой цели, а вместо этого увёз их на Ямайку. Там Мазар продал невольников английским плантаторам, за что его возненавидели как белые, так и негры, ибо первые желали смерти вторых в наказание за мятеж, а те готовы были умереть любой смертью, но не жить как рабы, ведь умри они свободными, это значило бы, что восстание продолжается.

Капуа Смерть замолчал. На какой-то миг нам всем показалось, что мы снова на колесе, что слышится глухой звон кандалов, клацающих, когда мы переступаем с одной ступеньки на другую: бряк-бряк, дзынъ-дзынъ, клак-клак-клак, да ещё раздаётся скрип медленно вращающегося колеса, и ещё нам вдруг почудилось, будто нету для нас иного исхода, кроме таких вот рассказов. И тогда ломатель машин из Глазго заговорил снова, звук его голоса превратился в сухой хрип, и он просил нас прикончить его.

Сперва мы лишь отмахивались от подобной мольбы, ободряли беднягу, уверяя, что скоро придёт доктор и вылечит его.

Но он тяжело дышал, всё время ловил воздух открытым ртом, будто залезая на какое-то невидимое колесо, и повторял без конца, следуя ритму его вращения: «Умираю!»

И снова, и снова, и снова, клак-клак-клак…

Как будто мы в этом сомневались.