Выбрать главу

Но он так и не понял, что именно завораживало нас в этих воображаемых картинах будущего города, — то была сама речь его.

Стоило ему заговорить, как всё на свете становилось возможным; и, хотя мы знали, что никогда не получим никаких выгод от его прожектов, а лишь отдадим жизни ради их претворения в кирпичи и строительный раствор, в кружево из кованого железа и стекла, всё же наше ничтожество заставляло нас чувствовать — по крайней мере, пока он разговаривал с нами, а это он мог делать долго, — что он сообщает самому существованию нашему смысл, значение и ещё нечто подразумевающее: мы не рабы; да, он обещал нам кое-что получше басенок типа «от колыбели до самой смерти», а большего нам и не требовалось. Он предлагал нам взглянуть на себя с другой стороны, предлагал какую-то «паровую машину», с помощью которой мы смогли бы переделать и нас самих, и наш мир, дабы избежать доли узников, для чего нам требовалось ускользнуть и от прошлого, и от будущего, предназначенного нам исправительною системой.

То был мир, требовавший, чтобы реальность брала за образец вымысел, ожидавший этого от всех нас. Для такого мастера подлога, как я, в тот момент, казалось, открывались поистине беспредельные возможности, и, по правде сказать, кто мог предположить в ту пору как моё блистательное возвышение в недалёком будущем, так и тот ужасный удел, который всем нам был в конце концов уготован? Ведь в итоге нашему Коменданту, возжелавшему выпить море до дна, предстояло лопнуть от непомерной, размером с океан, гордыни, оставив и остров, и немногих уцелевших его обитателей на произвол судьбы, в горе, одиночестве и отчаянии. При общении с представителями власти следует неизменно руководствоваться нерушимым правилом: чем глупее они, тем глупей должен быть ты. А потому мне было предначертано со всей неизбежностью стать на Сара-Айленде тем, кем я, наипрезреннейшее из существ, прежде лишь притворялся — Художником (да, именно с большой буквы, ибо такое прозвище я там получил).

III

По высадке нам пришлось испытать на себе всю присущую каторге грубость обращения и всю убогость существования, какие только можно было ожидать от подобного места. Но даже до того, как наш пакетбот отдал швартовы, ещё прежде, чем мы увидели всё вблизи, носы наши уже почувствовали дыхание смерти. Смерть здесь была повсюду: и в запахах покрасневших, словно обмазанных охрой, тел, и в испещрённых шанкрами душах. Смерть присутствовала в миазмах, источаемых гангренозными, разлагающимися членами и лохмотьями кровоточащих, чахоточных лёгких. Смерть скрывалась в зловещих ароматах порки, пряталась в только что выстроенных бараках, уже разваливающихся от вездесущей влаги, которая проникала во все щели, сочилась даже из наших сфинктеров, где от постоянных посягательств безжалостных содомитов также завелась гниль. Смертью веяло и от зловонных испарений перепревшего, разлагающегося ила, и от холодной враждебности, приводившей в оцепенение; она ощущалась в долгих часах посреди четырёх стен, опасно покосившихся, ибо каменная кладка не выдерживала сырости; её выдыхали вместе со множеством неслышимых криков отчаяния; она сопутствовала незримым убийствам, плавала на поверхности крепчайшего рассола — здешнего, настоянного на безмолвном ужасе воздуха, в котором кожа покрывалась лишаями и висела ошмётками; мы чуяли смерть в жутком зловонии одежды, которая кисла от пота, пропитавшего не только её, но и всё вокруг; казалось, само время не властно над его испарениями, приправленными душком кровянистых выделений, и ни проветривание, ни стирка не помогали от них избавиться. И может быть, оттого, что везде витала смерть, жизнь, как некое извращение, никогда не казалась мне такой сладкой, как по прибытии на Сара-Айленд.

Когда мы брели, спотыкаясь и позвякивая цепями, по холму к Пенитенциарию, который, словно взлетев на огромный насест, высился на небольшой скале, обрывающейся к морю, глаза наши находили множество печальных подтверждений тому, что говорило нам обоняние; увы, оно отнюдь не обмануло нас; мы увидели, что сей остров есть и нечто большее, и нечто гораздо меньшее, нежели то чудо, которым мы было его вообразили, как будто ещё не определилось, чем ему суждено стать: воплощённой мечтой Коменданта или сбывшимся кошмаром каторжников.

Среди величественных каменных зданий, одни из которых были завершены, но пустовали, а другие были построены только наполовину, ютились зажатые между ними ветхие полуземлянки из дёрна и полуразвалившиеся бревенчатые хижины; стены этих лачуг накренились под столь необычными углами, будто они напились допьяна.

Если всё пространство верфей и ведущая к ним дорога были вымощены булыжником, то остальные улицы и дороги острова оказались вонючими желобами, кои заполняла жидкая грязь, доходившая порою до пояса. Многочисленные полчища блох, а также огромные тучи мух делали жизнь на острове поистине ужасной, не говоря уж о крысах, которые так обнаглели, что прямо днём целыми стаями шныряли по улицам у всех на виду.

Сейчас, плавая по своей камере, я мысленно возвращаюсь в то время и вспоминаю, что мы вовсе не удивились, когда почувствовали на себе враждебные, исполненные невообразимой ненависти взгляды армии озлобившихся арестантов — грязных заморышей, маленьких клешнеруких доходяг, стоящих на грани голодной смерти; их словно налитые мочой глаза смотрели в упор с морщинистых, помятых лиц, будто какие-то неестественно жёлтые лютики; истерзанные спины этих страдальцев давно потеряли естественную форму от неумеренного применения здесь Его Величества Кнута; как мало походили на людей эти бедолаги с побуревшею кожей, с впалыми щеками и животами; как рано согнула, сломала, сокрушила их такая жизнь — ведь одному каторжнику, которого я принял за глубокого старца, было всего тридцать два.

Не поразило нас и то, что законы самой Природы на этом острове были как бы переписаны заново, извращены до неузнаваемости — взять хотя бы всех этих парней, похожих на девчонок, и мужчин, ведущих жизнь продажных женщин; один такой, напоминавший бабу-растрёпу, даже носил под своей робой свёрток вонючего тряпья, который выдавал за младенца и время от времени прикладывал к срамному месту приятеля, якобы для кормёжки; здесь сама Природа грозила смертью — достаточно было взглянуть на гавань, где, по рассказам, водилось множество акул, или на дикий берег по ту сторону пролива, кишащий кровожадными аборигенами. Как ни странно, мы испытали чувство облегчения, когда наконец увидели остров во всей красе и начали размышлять, как можно приспособиться к его ужасам, а лучше всего — избежать их.

Но по правде сказать, в этом поселении было в ходу несколько видов особенно изощрённых пыток, коих не удавалось облегчить никакими уловками. Можно дать взятку — и кузнец подберёт вам цепь полегче, но что облегчит ваши страдания, если в течение трёх месяцев с вас ни днём, ни ночью не снимают ножные тридцатифунтовые кандалы и вам приходится таскать их на себе, а специально сделанные зазубрины на внутренней стороне скоб терзают вашу плоть?

И нет никакой возможности — это я хорошо понял сразу, раньше, чем смог убедиться в справедливости своей догадки, — подсластить такую пилюлю, как затопляемые в прилив солёной морскою водой камеры, где можно провести месяцы и даже годы, всплывая, как поплавок, а затем вновь опускаясь вниз. То же самое можно сказать и о «трубчатом кляпе» — потрясающем средстве, кое обеспечивало молчание ценой длительной агонии и представляло собой трубку из твёрдого дерева, вставляемую в рот на манер конских удил, зачастую с такой силой, что вылетали зубы; идущие от концов трубки ремешки прихватывались на затылке застёжкою, а потом затягивались всё туже и туже, пока вызываемый спазмами в горле тихий свистящий хрип и кровавая пена не возвещали, что кляп начал действовать. И уж, само собой разумеется, о «распятом орле» — это когда каторжника ставили к стене лицом и за руки приковывали цепями к двум кольцам, укреплённым в каменной кладке на расстоянии шести футов одно от другого, а за ноги — к такому же кольцу, привинченному к полу, и начинали дубасить по голове и по всему телу, а ежели избиваемый издавал хоть звук, то применялся трубчатый кляп.