Но дело-то было и не в цене, и не в происхождении, вовсе нет.
У туристов так и вертелись на языке назойливые вопросы, которые они тем не менее не высказывали вслух; нам оставалось лишь стараться получше ответить на них, и лучшим ответом оказывался поддельный антиквариат. На самом деле они спрашивали: «У нас всё в порядке, мы в безопасности?», а мы отвечали: «Нет, но баррикада из ненужных вещей способна закрыть вид на имеющиеся проблемы». И поскольку высокомерие не пустой звук, но свойственная людям повадка, столь глубоко укоренившаяся, что её можно считать безошибочно срабатывающим инстинктом, им также хотелось узнать: «Если это наша вина, то будем ли мы наказаны?», и мы как бы отвечали им: «Да, вас ждут долгие мучения, но фальшивый стул поможет и вам, и нам притерпеться к ним». Этим я как бы говорил, что такова жизнь — не слишком хороша, но не так уж плоха — и сумей я продать столько стульев, сколько в силах перенести на спине, мне уже не пришлось бы нести на своих плечах весь груз несовершенств мира.
Вы, наверное, подумали, что бизнес, подобный нашему, должен был встретить широчайшее одобрение, развиваться, обрасти дочерними компаниями, превратиться в солидное предприятие, пользующееся налоговыми и экспортными льготами, уважением в своей стране и влиянием во всём мире. Не сомневаюсь, что в любом из городов, где процветает всякого рода трюкачество, скажем в Сиднее, такое сказочное мошенничество оценили бы по достоинству, однако, увы, мы жили в Хобарте, где сказки считаются делом сугубо частным.
После того как пришло несколько писем, в которых адвокаты, представляющие интересы местных торговцев древностями, пригрозили нам уголовным преследованием, наше благородное предприятие, призванное утешать отставных защитников и трибунов одряхлевшей империи, оказалось в глубокой заднице. Конга вдруг почувствовала, что её настоящее призвание заключено совсем в другом, и вместе с вьетнамским фабрикантом лжеантиквариата занялась консультированием в области экотуризма. Я тоже отправился на поиски какой-нибудь новой стези.
III
Вот так и вышло, что одним зимним утром, которое, как впоследствии выяснилось, стало для меня судьбоносным, а тогда казалось просто очень холодным, я очутился в портовом районе, известном как Саламанка. Исследуя старое здание пакгауза, выстроенное из песчаника, я наткнулся на лавку старьёвщика, в том ещё не освоенном туристами месте, где впоследствии устроили ресторан на открытом воздухе.
В укромном уголке за старомодными гардеробами из чёрного дерева, сделанными где-то в сороковых годах двадцатого века, я случайно приметил шкаф-ледник из оцинкованного железа, в каких раньше хранили мясо, и заглянул в него — из чисто детского любопытства, понуждающего открывать всё, что закрыто.
Внутри я увидел всего лишь кипу дамских журналов, изданных в давние годы и столь же пыльных, сколь велико было моё разочарование от подобной находки. Я уже было совсем прикрыл дверцу, когда под спудом отшумевших любовных историй и безвкусных сказочек о печальных покинутых принцессах мой взгляд ухватил несколько ломких ниток, задорно торчащих, как редкие, коротко остриженные волосы моей старенькой тётушки Мейзи из-под её видавшей виды шляпки, — без ложного стыда и с некоторой архаической настырностью.
Дверца протяжно скрипнула, когда я снова открыл её, чтобы присмотреться получше. Вглядевшись, я обнаружил, что нити отходят от переплёта, сильно обтрёпанного и лишившегося части корешка. Осторожно, словно находка была волшебною золотой рыбкой, случайно запутавшеюся в моих сетях, я протянул к ней руку и, потихоньку приподняв журналы, высвободил из-под них то, что оказалось ветхим альбомом.
Сперва я держал его перед собой на вытянутых руках.
Затем приподнял и понюхал.
Странно, однако от него исходил не сладковатый душок плесени, обычный для старых книг, а запах солёных ветров, что дуют с Тасманова моря. Я бережно потрогал переплёт указательным пальцем. Он оказался шелковистым на ощупь, несмотря на глубоко въевшуюся чёрную грязь. Когда же я принялся счищать вековые наносы, произошло первое из многих последовавших вскоре чудес.
Уже тогда мне следовало догадаться, что за улов попался в сети такому остолопу, как я, и сообразить, что книга эта необычная. Я знаю — по крайней мере, думал, что знаю, — свой предел, и мне верилось, что я в конце концов научился говорить «нет» всяким ребяческим глупостям, способным увести за границы законопослушания и вовлечь в беду.
Но было уже слишком поздно. Запутался — так мне заявили, заводя на меня уголовное дело. Ибо под благопристойным слоем тёмной пыли происходило что-то в высшей степени странное: покрытая мраморными разводами обложка начала излучать слабое, но всё усиливающееся фиолетовое сияние.
IV
За окном занималось меланхоличное зимнее утро.
Гора, высящаяся над городом, завернулась в снежную шубу. Туман плыл вниз по широкой реке, медленно накрывая белёсым одеялом долину, в которой лежал Хобарт с его тихими, почти обезлюдевшими улицами. Лишь иногда на фоне морозной красоты этого утра мелькала закутанная фигура, чтобы тут же исчезнуть. Белая гора сперва посерела, а затем и совсем скрылась за низкою чёрной тучей. Город погружался в дрёму. И вскоре снежные вихри, словно обрывки утраченных снов, принялись вальсировать над притихшей землёй.
Всё сказанное выше не просто лирическое отступление: я хочу объяснить, что в тот день было холодно, как в могиле, и раз в девять, наверное, тише и не случилось никаких знамений — вообще ничего предвещающего то, чему вот-вот предстояло произойти. И разумеется, в такой день ни одна живая душа не потрудилась заглянуть в Саламанку, в тёмную неотапливаемую лавку старьёвщика. Даже сам хозяин отступил в дальний угол своих владений и там съёжился возле небольшого масляного радиатора. Повернувшись ко мне спиной, он всё тише и тише насвистывал себе под нос, немного фальшивя, мелодию из «Времён года» Вивальди, этот мерзкий гимн современных лавочников, постепенно переходя на темпо рубато и всё более громкое «топотато» — сладкую музыку скачек.
Так что никто в целом свете, кроме меня, не мог увидеть и засвидетельствовать свершившееся чудо, когда весь огромный мир уменьшился до размеров тёмного угла в лавке старьёвщика и вечность свелась к тому мигу, в который я впервые смахнул сухой ил с обложки диковинной книги.
Подобно коже латриса — или, как его называют у нас, трубача — из ночного улова, переплёт книги теперь представлял собой сплошную массу пульсирующих фиолетовых пятен. И чем усерднее я стирал с него налипшую грязь, тем шире они становились — пока наконец не слились, и тогда ярко засияла уже почти вся поверхность. И, как это бывает ночью с рыболовом, взявшим в руки трубача, фосфоресцирующие крапины перешли на мои руки, кисти усыпало чудными фиолетовыми «веснушками», которые вспыхивали то здесь, то там, в кажущемся беспорядке, подобно таинственным огням незнакомого города, мерцающим под крылом самолёта. Когда я поднёс к лицу светящиеся руки, а затем с удивлением повернул их, чтобы рассмотреть со всех сторон, — руки, такие знакомые, теперь показались мне инопланетными существами — кажется, как раз в этот момент я понял, что со мной начала происходить пугающая метаморфоза.
Я положил книгу на ламинированный стол, рядом со шкафом-ледником, провёл искрящимся пальцем по мягкому подбрюшию разлохматившихся, выпадающих страниц и взялся за крышку. К моему удивлению, альбом раскрылся на странице, где был изображён толстобрюхий морской конёк. Вокруг конька, словно плавучие водоросли, вились строки текста. Между ними там и сям виднелись другие изображения рыб, написанные акварелью.
Это была, должен признать, страшная мешанина; строчки шли сикось-накось, в полном беспорядке: одни истории наползали на другие, чернила — на карандаш, и наоборот. По-видимому, заполнив последний лист альбома, автор просто перевернул его и принялся строчить дальше в обратном направлении, уже поверх прежде написанного, верней — между строчек, дополнив свою книгу ещё несколькими историями. И будто недостаточно было этой путаницы, — а на самом деле и её хватало, — там ещё имелись многочисленные вставки и дополнения, теснящиеся на полях, и внизу, и сбоку, и порой даже на вложенных листочках бумаги, а одна на чём-то напоминающем лоскуток высушенной рыбьей кожи. Похоже, автор пускал в дело любой материал: старую парусину, листки, вырванные бог весть из каких книг, мешковину и даже дерюгу, — покрывая его поверхность разноцветными строчками, начертанными убористым почерком, который чаще всего не удавалось разобрать.