Её занесло ко мне в камеру ночным приливом, а утром, когда вода уходила, я, изловчившись, сумел ткнуть бедняжку своей кистью, и та, ощутив прикосновение чего-то неизмеримо большего, чем она сама, выпрыснула свои тёмные чернила со всей устрашающей яростью, на какую только была способна. Хотя часть их попала мне в глаз, а малая толика угодила даже прямо в рот, мне всё-таки удалось поймать добрую треть жидкости в миску из-под похлёбки, и вот теперь я пользуюсь ими, этими тёмными чернилами, которые, если их подсушить, становятся похожи на высохшее дерьмо, чей цвет как нельзя лучше подходит этой дерьмовой колонии, и записываю те самые воспоминания, что вы теперь читаете.
«Рыбы словно сами взывают о том, чтобы их систематизировали, а следовательно, познали, — написал мистер Космо Вилер моему Доктору, — а также о том, чтобы за это взялся кто-нибудь вроде вас, дорогой Лемприер, ибо у кого же, как не у вас, есть все возможности для сбора коллекций, в коих отразится весь столь новый и экзотичный мир рыб!»
Помнится, осушив стакан рома одним махом, я даже не почувствовал вкуса ни языком, ни гортанью, а взгляд моих глаз так и оставался прикован к белёсым гляделкам Доктора, пока тот излагал подробности недавней переписки, которую вёл с ним мистер Космо Вилер.
«А кроме того, — добавлял в письме этот мистер Вилер, причём таким тоном, будто собирался задать риторический вопрос, — разве не из таких счастливых совпадений места (бухта Маккуори — Трансильвания — Земля Ван-Димена) и гения (Тобиас Ахиллес Лемприер) зачастую рождается сама История?»
В связи с тем что он чрезвычайно ценит своего друга, натуралиста и естествоиспытателя, продолжал далее мистер Космо Вилер, ему бы хотелось — если экземпляры выловленных рыб окажутся достаточно интересны — получить их рисунки соответствующего формата, дабы представить их в своём следующем труде, который он предполагает назвать Systema Naturae Australis.
Доктор говорил столь долго и столь усердно, что мне, к счастью, даже не пришлось рассказывать ему какую-нибудь историю, из которой он смог бы заключить, каким чудесным художником является его покорный слуга, и тем самым лгать. Он и сам настолько успешно сумел убедить себя в моих талантах, что заронил в меня тщеславную веру, будто я и вправду сумею нарисовать точные изображения рыб, отвечающие самым высоким научным требованиям.
Не то чтобы я сообщил о ней Доктору — вовсе нет, я вообще ничего ему не сказал.
По правде говоря, я не имел возможности вставить ни слова. Доктор же истолковал мою неспособность прервать его как необходимую для задуманного и похвальную сервильность к новому патрону, как признание его верховной власти и превосходства, кои столь же необходимы художнику для исполнения его предначертаний, как умение рисовать. Он всё сильнее пьянел, и речи его приобретали всё более откровенный, даже исповедальный характер.
— ВЗГЛЯНИ НА МЕНЯ, — сказал он наконец, — НА НОВОГО МЕДИЧИ… ТЫ, БОТТИЧЕЛЛИ!
Я было улыбнулся, но вдруг заметил, что он вовсе не шутит, его глазки сверкали, словно раскалённые добела, он был совершенно серьёзен, и даже более чем. Он продолжал:
— НО НАША ЗАДАЧА… ВЕЛИЧЕСТВЕННЕЙ… НЕ ВОСПРОИЗВОДИТЬ УКРАШАТЕЛЬСТВА РАДИ ПРИРОДЫ… КЛАССИФИЦИРОВАТЬ… А ПРИКАЗЫВАТЬ ЕЙ… ТОГДА БОГ ОСТАНЕТСЯ ТОЛЬКО В ДЕТСКИХ ЗАГАДКАХ… А ЧЕЛОВЕК?.. ЕГО ПРЕВОСХОДСТВО СТАНЕТ НЕОСПОРИМО, ДОКАЗАНО, ВЛАСТЬ ЕГО СДЕЛАЕТСЯ ПОЛНОЙ… ОН ПОКОРИТ ПРИРОДУ… ОН ПРЕВРАТИТ ЕЁ В СВОЁ ЦАРСТВО… ПОНИМАЕШЬ? ДА? НЕТ? ДА… ПРАВДА?
Я не понимал. Всё выглядело так, словно Доктор и мистер Космо Вилер задумали переделать мир природы в некое подобие штрафной колонии, а мне, каторжнику, предлагалось взять на себя роль надзирателя, хранящего ключи от всех камер. Ну что же, мне доводилось выслушивать предложения и похуже этого.
— Иерархия? — вставил наконец я.
— ЭЛИЗИУМ, — ответствовал Доктор. — ДРЕВНЕГРЕЧЕСКИЙ РАЙ.
Как гласила надпись на фарфоровой тарелке Аккермана, с которой любил есть Вилли Блейк, лишь противоположное помогает нам двигаться вперёд. Но, догадываясь, что Доктор имел в виду совсем не это, я стал придумывать, что бы ещё такое ему сказать по поводу людей науки, кои должны быть аристократами в силу присущего ей благородства, однако он спас меня от необходимости отвечать, налив мне ещё одну порцию мартиникс-кого рому.
Держа перед собой штоф, точно факел, он рассказал, что наша работа начнётся с зарисовки одной за другой всех рыб, коих удастся выловить в бухте Маккуори, и далее всех тех морских существ, которых найдут мёртвыми на волнах там, где в море впадают отравленные воды рек Кинг и Гордон. Он переговорил с Комендантом, и тот освободил меня от всяких иных обязанностей, с тем чтобы я поступил в полное распоряжение Доктора и стал его слугой.
Обязанности мои делились на две части: полдня мне предстояло прибираться в доме Доктора и наводить там чистоту в качестве слуги, а в остальные полдня я мог быть совершенно свободен и уделять всё своё время исключительно рыбам, то есть рисовать их.
Доктор, уже находящийся в изрядном подпитии, встал и принялся раскачиваться взад и вперёд, словно странный бочкообразный метроном, неспешно колеблющийся между потребностью соблюдать достоинство и желанием преподнести какой-нибудь дар. Он оступился и не то упал, не то осел прямо на мои колени, сжимая в руке, словно простёртой ко мне в жесте жертвователя, деревянный ящичек размером с сигарную коробку, внутри которого скрывались бесчисленные пузырьки с акварельными красками, частью полные до краёв, частью нет и напоминающие цветом поблёкшую радугу, а также шесть кисточек, все старые и не лучшего качества.
VIII
У себя под кроватью в потёртом чемодане, обтянутом тёмным сафьяном, Доктор хранил несколько книг по естествознанию, а также короткое письмо Иеремии Бентама, ответ на пространное послание Доктора сему великому человеку, в коем утверждалось, что предложенная Бентамом идея паноптикона, то есть образцовой круглой тюрьмы с надзирателем в середине, где все заключённые находились бы под постоянным наблюдением, могла быть успешно применена к естествознанию.
Сие письмо было главнейшим сокровищем Доктора, залогом его блистательной будущности, когда он войдёт в число членов Королевского общества, что, как он заверил меня, есть высшая цель стремлений любого учёного и джентльмена и отмечает тех, кому суждено войти в анналы истории.
Говоря по чести, ваш покорный слуга Билли Гоулд сперва не испытывал к рыбам большого интереса и, если бы мог увильнуть от общения с ними, несомненно так бы и сделал. Изучая содержимое чемодана мистера Пудинга, он наткнулся на Systema Naturae Линнея, а также на дешёвое сокращённое издание «Естественной истории» Плиния, которую Доктор называл глупою трескотнёй невежественного римлянина.
Однако на его страницах я нашёл не только целый бестиарий, сиречь зверинец мифологических созданий, таких как ехидны и василиски, но и нечто большее. Усваивая плоды наблюдений Плиния, я обнаружил, что человек отнюдь не центр вселенной и живёт в очень опасном мире, где женщина может выкинуть плод лишь из-за того, что в её комнате погасла лампа, в мире, где человек просто теряется, даже более чем теряется — исчезает в необычайной и необъяснимо величественной вселенной, полной чудес, пределом которой служит лишь наше ограниченное воображение.
Совсем другим оказался труд некоего доктора Боудлер-Шарпа, называвшийся «Книга яиц», и дух паноптикона явно был близок её автору. Он описал в ней 14 917 различных яиц, откладываемых шестьюстами двадцатью видами пернатых. Стиль автора отличала незатейливая и брутальная фактографичность. Вот характерная выдержка из неё.
«В т. ч.:
Яйца ортоникса Темминка (Orthonyx temmincki) имеют овальную форму, в меру блестящие и обычного белого цвета. Измерения трёх яиц соответственно: 1,07 на 0,76; 1,13 на 0,8; 1,17 на 0,8».