Выбрать главу

Потом я пришёл в раздражение, посчитав себя похожим на проклятого священника из моего детства с его белыми как мел пальцами. Я стал воскрешать в памяти всё самое гадкое, что удавалось припомнить, всё, что могло лишь прийти в голову, и та стала пухнуть от всяких мерзостей, но всё равно я чувствовал себя ребёнком перед сей женщиной. Объятый ужасом, я принялся молиться святому Гиньолю, покровителю всех бессильных на ложе любви, в надежде обрести сходство со знаменитой его статуей в Бресте, коя изображает сего мужа с естеством, воздетым к небу, и хотя последнее постоянно отламывают или отбивают на счастье страдающие влюблённые, оно каждый раз чудесным образом возвращается на прежнее место, сохраняя и удивительную длину свою, и замечательную приподнятость.

Но как на грех, Салли Дешёвка засела у меня в голове, и сколько я ни бился, сколько ни возносил молитвы, сколько ни старался оказаться в сложившихся обстоятельствах на высоте, она никак не желала оттуда выходить. Миссис Готлибсен распростёрлась передо мной, обширная и белоснежная, как сама Европа, и мне не оставалось ничего иного, кроме как завоевать её, подобно Александру, а затем всплакнуть. Но на самом деле я видел перед собой небольшие тёмные выпуклости мускулов на руках Салли, вроде протянутых под кожей сизалевых верёвок, да словно сработанные бондарем тонкие рёбра бочкообразной грудной клетки, пониже слегка обвислых грудей, и, наконец, то, что больше всего привлекало взор: длинную борозду в низу морщинистого живота, где виднелись её срамные губы — две влажные мидии, будто приглашающие вовнутрь…

Я вовсе не собирался хранить верность Салли Дешёвке — да и она сама не слишком походила на девственную весталку, — но что-то связавшее нас встало между мною и корчащейся от страсти миссис Готлибсен, которая каких только гнусностей не наговорила обо мне. Ах, если бы я действительно оказался таким, вот было бы счастье! Всё происходящее разъярило меня, ибо трудно придумать нечто более несуразное: я и вправду хотел доставить удовольствие и себе, и миссис Готлибсен, и понимал, что ничто из случившегося попросту не имеет права на существование, ибо его нельзя объяснить при помощи Разума. К счастью, при этом слове в мозгу моём всплыл образ Великого Философа.

Я схватил Вольтера и употребил в дело, да столь энергично, что миссис Готлибсен начала визжать громче, нежели Каслри, и пастор Готлибсен тоже застонал, причём глаза его выкатились чуть ли не на затылок, а потому я не уверен, что он действительно видел всё как есть, ибо на следующий день, прощаясь с ним на пристани, я заметил, что и он, и его супруга то и дело бросают украдкою взгляды на мой пах, который, верно, представлялся им некой долиной, где втайне от людей проживают гиганты, тогда как на самом деле он являл собой пустыню, населённую одними лишь бесплотными духами желаний, но о том знал один я.

По моим подсчётам, шести унций табаку при условии строгой экономии должно было хватить на четыре месяца. Однако я выкурил половину за два дня, а затем послал записочку Салли Дешёвке, сообщая, что у меня завёлся табак, если её это, конечно, интересует. Ответ последовал в тот же день. Её это заинтересовало.

II

С задней стороны на каждой из икр у Салли Дешёвки имелось по кружку, что-то вроде выпуклой татуировки, и теперь она показала мне их — они были тёмно-синего, почти стального цвета и на ощупь до странности мягкие. Она дотронулась до одного из них и по-английски сказала: «Солнце»; коснувшись другого, перечёркнутого идущей через него чертой, произнесла: «Луна».

Затем она отыскала в поленнице Доктора ветку с развилиной и, заострив кухонным ножом оба конца этой «рогатки», велела мне задрать рубаху и лечь на живот. Вскоре я почувствовал, как «рогатка» уткнулась мне в поясницу и стала вращаться, будто стрелка компаса, процарапывая окружность в области позвоночника. Боль, которую я при этом испытал, заставила меня задрожать, я даже дёрнулся, когда, прочертив ещё один круг, Салли перечеркнула его прямой линией, проходящей через середину оного.

Втирая добытую из камина мистера Лемприера золу в ранки, чтобы и у меня получилась выпуклая татуировка, она снова коснулась первого круга и проговорила: «Палауа» — слово, которым назывался её народ; затем, зачерняя второй круг, раз за разом повторяла: «Нумминер, — будто смеясь, втолковывая его мне, как несмышлёному ребёнку, — нумминер, нумминер…»

— Я не нумминер, — возразил я, устав её слушать, и перевернулся на спину, ибо знал, что сим словом туземцы обозначают одновременно и призраков, и белых, ибо считают Англию страной, куда отправляются души их мертвецов, чтобы родиться там заново и стать англичанами; выходило, будто белые люди — их предки, вернувшиеся из небытия.

Дабы доказать истинность слов своих, я велел Салли лечь на пол. И принялся внимательно рассматривать круглую рыбину, которую собирался изобразить на лежащем теперь предо мною живом «полотне», а кстати, и само это «полотно». Я разглядел довольно много выпуклых круглых шрамов на теле моей подруги. Вот солнце, а вот и луна. Чёрная женщина, белый мужчина. Однако для меня самым удивительным был тот круг, на котором я принялся рисовать.

Разнообразие форм женских грудей бесконечно; каждая пара их сразу и смешна, и прекрасна. Есть груди, только намекающие на собственное существование; они лишь слегка выступают, и каждая состоит, по сути, из тёмного круга да соска посреди него; они словно сконцентрировали всю красоту свою в этом главном их средоточии. Бывают груди такие большие, что словно напрашиваются, чтоб их мяли и тискали. Существуют сосцы, похожие на собачьи, а также груди, скорее напоминающие коровье вымя. Однако у всех имеется своё особое очарование, своя притягательность для мужчины: одни так и просят провести по ним языком; между другими хочется подержать свою елду; третьи смотрят в разные стороны, точно навеки поссорившиеся супруги, кои знают, что никогда не расстанутся, но приготовились больше не разговаривать в этой жизни. Пронизанные голубыми прожилками груди кормящих матерей источают запах подкисшего молока. Попадаются упругие груди и груди обвислые, с сосками, взведёнными, как курки, и с такими, которые как бы обращены вовнутрь — надо как следует пососать, чтобы они вышли наружу и попросились в рот, словно человек, который встаёт, чтобы выказать вам уважение. Но груди Салли Дешёвки породили в моём мозгу в тот день, когда она лежала передо мною на грязном полу в доме Доктора, совсем иной образ — образ маленькой круглой рыбки, которая смешно шныряет меж рифов, будто с силой брошенная и подкрученная тарелка, нарядно раскрашенная, в тёмных и светлых полосах.

Я прикоснулся кисточкой к языку Салли, затем медленно провёл острым кончиком по её щекам, собирая красную охру, которой те были «нарумянены». Собственным языком увлажнил поверхность её шоколадной груди, словно подготавливая к нанесению краски, а затем стал работать одной охрой — клал её сперва кистью, которая морщила кожу, цепляясь за неё, а потом пальцами, не спеша, описывая ими круги, но оставляя незакрашенным низ груди, эдакий полумесяц, ещё не покрытый красноватой грунтовкой.

Место справа от соска я окрасил в голубоватый цвет, добавив туда толику ультрамарина. Маленькие белые рожки написал свинцовыми белилами Доктора, а чтобы передать хорошо различимую кое-где у этой рыбки радужную окраску, использовал немного позолоты, припасённой тайком ещё с тех времён, когда я расписывал Великий Дворец Маджонга. Чрезвычайно бережно я потёр, зажав между двумя пальцами, её угольно-чёрные ресницы, плюнул ей на живот, перенёс то, что осталось на подушечках, прямо на мою импровизированную палитру и получил таким образом немного тёмной пасты. Обмакнув в неё кисть, я пустил по груди её полосы. И наконец, поверх её посаженного не совсем по центру соска, удлинившегося и потемневшего от удивления, я провёл лёгкие штриховые линии, чтобы тот выглядел как грудной плавник — элегантный и дерзкий. Сперва результат не оправдал моих ожиданий, рыба-кузовок никак не хотела оживать. Салли Дешёвка приподнялась, опираясь на локти, но я неотрывно смотрел на рисунок, потому что теперь моя рыба-кузовок наконец зашевелилась.