И когда я уже прикидывал, как скоро боль в груди, стук в голове и спазм в горле перейдут в настоящую смерть, огромная тяжесть, только что увлекавшая меня на дно, пала с моей груди, при этом изрядно её расцарапав. Тело моё перестало тонуть и начало всплывать.
Лишь после того, как я вынырнул на поверхность и несколько секунд отплёвывался, хватая ртом воздух, как голодный отхватывает куски от краюхи, набивает хлебом полный рот и всё равно не может насытиться, до меня начало доходить, что произошло. Протянув руку вверх, я обнаружил, что нахожусь не просто в верхней части моей камеры, но под неким пустым пространством, гораздо большим того, которое недавно столь поспешно покинул. Я осторожно поднял руку ещё раз и нащупал над собой края обломившейся каменной плиты (ещё недавно служившей частью потолка), за которые можно было ухватиться.
Когда я до них дотронулся, на лицо моё и в приоткрытый рот посыпались крупные частицы сырого просолившегося песка. И тут я окончательно догадался: местный песчаник, и без того непрочный, раскрошился от ежедневного воздействия солёной воды. От моих толчков и тычков он попросту раскололся, и большой кусок потолочой плиты, рухнув мне на грудь, утащил меня на дно камеры, почти до верха заполненной водою.
Надежды, долго мной подавляемые, стали всплывать со дна души. С воодушевлением, придавшим мне силы, каких минуту назад и быть не могло, я принялся вслепую ощупывать пролом, не обращая внимания на кусочки песчаника, падавшие на лицо. Мне нужна была хоть неширокая трещина, в которую я смог бы просунуть пальцы, или какой-нибудь небольшой уступ, способный послужить точкой опоры. Словно в горячке, я шарил повсюду руками, так что стёрлась кожа, размякшая от морской воды, и тогда оказалось, что песчаник бывает чрезвычайно острым и его шероховатая поверхность может колоться, как тысяча иголок.
У меня не имелось ни чёткого плана, ни вообще каких-либо определённых мыслей о том, что следует предпринять. Я даже не догадывался, что представляет собой внезапно явившаяся тёмная пустота над головою: может, лаз вёл на открытый воздух, а может, в другую камеру. И вот, снова погрузив руки в неведомый сумрак, я наконец нащупал, за что можно держаться, и, ухватившись покрепче, начал подтягиваться.
IV
С большим трудом мне удалось пролезть между краем треснувшей плиты и подломившимися, провисающими балками и проникнуть наверх, в открывшийся мне новый мир. Для человека, который всегда кичился недостатком физической силы и провёл несколько месяцев в камере, где едва можно вытянуть руку, питаясь одними помоями, это было проявлением недюжинной ловкости, если не подвигом.
Очухавшись, я обнаружил, что лежу на сыром каменном полу, тяжело дыша и обоняя богатое разнообразие запахов: пыли и сушёного хмеля, сырой кожи и курительного табаку, но все сии ароматы перешибал один, похожий на дух плесени, который, как я впоследствии убедился, издаёт пергамент, когда поблизости витает смерть.
Я попробовал встать, ушиб голову и понял, что, видимо, нахожусь под каким-то столом, снова распластался и выполз из-под него, после чего смог наконец выпрямиться в полный рост, готовый к чему угодно, но узрел всего-навсего большую комнату, залитую холодным и ярким светом луны, который придавал ей какую-то ультрамариновую таинственность. В помещении сём ничего не имелось — за исключением разве что книг.
Книги там были везде; куда бы я ни посмотрел, всюду обнаруживались новые и новые тома, аккуратно сложенные штабелями или расставленные на полках топорных, тяжеловесных стеллажей и книжных шкапов из чёрного дерева, высоких, от пола до потолка; ряды их, словно спицы огромного колеса, расходились от середины комнаты, где вместо ступицы размещался большой круглый стол, из-под которого я только что вылез, точно мотылёк из кокона, такой ещё неловкий и неуклюжий.
Книги, обступившие меня со всех сторон, казалось, плыли по кругу, и голова моя тоже пошла кругом при виде их: трудно было поверить, что в мире может существовать столько книг и что так много их собрано в одном помещении. Надо мной возвышались, уходя под тёмные своды, громадные тома в переплётах из тонкого пергамента; у ног моих простирались необъятные пыльные фолианты. Позади громоздились перетянутые тесёмками стопки рукописей самых различных размеров, а впереди стояли гроссбухи поновей и поменьше, в изящных сафьяновых переплётах.
Мне хотелось бы также добавить, что свет полной луны, который лился из высоко расположенных окон, сообщал комнате очарование старых библиотек, где преобладают оттенки тёмного мёда и янтаря. Но то была бы ложь. Вроде той ерунды, что я малюю по требованию Побджоя, или в духе писем мисс Анны. На самом деле помещение являло собой лабиринт серо-голубых теней, уродливых и зловещих.
На круглом столе лежал ничем не примечательный фолиант в переплёте из тонкого пергамента, какой выделывают из шкурок телят, прежде срока извлечённых из материнской утробы.
Я заглянул в книгу, увидал писанные синими чернилами строчки, узнал округлый и летящий итальянизированный почерк, его изящные петельки, архаические завитки и росчерки на концах слов, похожие на тени сатанинских кандалов, коими все слова были скованы и приведены к повиновению.
Прочитанное повергло меня в смятение: предполагалось, что это отчёт о каторжных работах, выполненных арестантами за истёкшее полугодие, но сей перечень был неверен практически по всем пунктам. Однако меня отчасти утешило, что одной загадкою стало меньше, ибо наконец прояснилось назначение комнаты. До меня дошло, что это и есть таинственная Регистратура нашей штрафной колонии, а в шкафах и на полках хранятся отчёты, летопись острова, круглый же стол в центре — то потайное место, где Старый наш Викинг, Йорген Йоргенсен, ежедневно уединяется, на время исчезая для мира, дабы снова и снова компилировать сведения, составляющие ту единственную историю странного нашего мирка, которая переживёт и всех нас, и нашу недолговечную память.
Близился рассвет, и в комнате стало светлее. Мне более не приходилось напрягать зрение, чтобы разобрать написанное, однако я всё-таки поспешил закрыть, хотя и не без сожаления, так и не дочитанный до конца фолиант и приготовился к возвращению в свой, нижний мир.
Я постарался скрыть по возможности следы моего вторжения в Регистратуру. К счастью, проделанная мною брешь в полу находилась под столом, в сыром тёмном месте, куда навряд ли кто когда-нибудь заглядывал. Я взял большой, по-видимому не слишком нужный фолиант с верхней полки одного из шкапов и, раскрыв, положил его поверх пролома. То была жалкая уловка, продиктованная отчаянием, но я не смог придумать ничего лучшего.
Затем я возвратился в камеру, задраив за собой сей импровизированный люк. Как мог, я подпёр подломившиеся балки — так, чтобы это не слишком бросалось в глаза, — и забросал рухнувшую часть каменной плиты морской галькой и гравием, коими усыпан был пол камеры, дабы Побджой ничего не заподозрил. Возможность того, что он взглянет наверх и заметит выщербину на потолке, беспокоила меня гораздо меньше, поскольку представлялась маловероятной: из-за высокого роста тюремщику приходилось низко наклонять голову каждый раз, когда он входил, а кроме того, та часть потолка практически всегда скрывалась в глубокой тени.
Вы вправе спросить, почему Вилли Гоулд не бежал тотчас через дверь Регистратуры, которая, как он успел заметить, в тот день оказалась незапертой. Поступив так, он проявил бы трусость, а потому, не теряя присутствия духа, которое всегда его отличало, решил помедлить с побегом, пока хорошенько не подготовится. На самом же деле, мне кажется, он повёл себя словно птица, вдруг выпущенная из клетки: первой реакцией его был страх, затем пришло желание побыть ещё какое-то время в привычной и знакомой обстановке; он счёл за лучшее ретироваться в пределы известного ему мира, то есть в камеру-садок.