Выбрать главу

Если читатель предположил, что Вилли Гоулд при этом вскрикнул или охнул, он очень ошибся. А если подумал, что Вилли Гоулд храбро подскочил к костру, выхватил из него тело Скаута и предал его христианскому погребению, то он ошибся ещё сильнее.

Во-первых, мне потребовалось немало сил, чтобы попросту не упасть в обморок. Во-вторых, я никогда не принадлежал к тем, кто учит других, как следует жить, а кроме того, как мне подсказывает опыт, сей способ перехода в небытие не из худших. Я уже и так успел распорядиться судьбою останков двух людей, причём в первом случае дерьмо превратилось в научную систему, а во втором труп переродился в осклизлого мудреца. Потому мне наконец стало ясно, что вмешательство в дела умерших не сулит ничего хорошего — ни в научном, ни в духовном смысле. И потом, у меня сложилось впечатление, что вид у Скаута весьма счастливый: на погребальном костре он сиял не хуже звезды Вифлеема, украшающей макушку рождественской ёлки. Это было красиво, а не уродливо. И не заключало в себе ничего правильного или неправильного. И запах распространялся тот, что надо, — хотелось бы мне, чтобы когда-нибудь Каслри источал такой же аромат.

Тут я поймал на себе взгляд Салли Дешёвки. Я ощущал на лице своём жар костра, видел, как отблески пламени рисуют на теле её и лице узор из светло-оранжевых и угольных пятен, в чёрных её глазах стояли слёзы. Опустив руку к поясу, где болталась корзиночка из шкуры кенгуру, она вынула комок охры и, вложив мне в ладонь, растёрла его; затем плюнула и превратила порошок в мазь, смешав его со слюною, при этом всё время приговаривала непонятные слова: «Баллеуинни… баллеуинни… баллеуинни…» — и всё время плакала, и лицо её подёргивалось и словно тряслось в неверном, прыгающем свете, и она всё не сводила с меня глаз, а я лишь смотрел, что делают её руки с замешанной на слюне охрой, и не отважился ни на что большее, даже когда она поднесла обмазанный красною краской палец к моей щеке и начала рисовать узоры на моём лице.

И, втирая охру мне в кожу, она всё время вглядывалась в меня, словно обрела давно потерянного друга, словно видела во мне своего мужа, брата, отца, своих сыновей — всех тех людей, которые были до Скаута, для которых она втирала охру в своё лицо и чёрный уголь в тело, чтобы оплакать их, когда один за другим они умирали от простуды и оспы, от триппера и мушкетных пуль, — глядела так, будто нас связывало что-то общее, соединяя наши тела, наше прошлое и наше будущее, будто знаки, нанесённые красною охрой, могли наделить меня пониманием всего этого, помочь приобщиться.

Но хотя блики и тени переплелись на моём лице с узорами ЖИЗНИ и смерти, а также с сокровенными тайнами, о коих те должны были поведать, я ощущал лишь, что ничего в этом не понимаю.

Салли отвернулась, взяла толстую ветку и сильными ударами раскроила пылающий череп Скаута, обнажив нетронутый огнём мозг, чтобы и тот поскорее сгорел. Затем она обошла тело со всех сторон, тыча в него палкою, подгребая угли, приподнимая те части, под которые не проникал огонь, — короче, у меня создалось впечатление, что её весьма заботит, чтобы Скаут сгорел как полагается, то есть дотла.

Потом она затянула песню, и дети подхватили её, они пели в унисон, а их мать — на октаву выше, так что получилось созвучие — столь чистое, что я, хоть и не понимал слов, был глубоко тронут.

И когда я попытался избыть печаль о том, что не понимаю ни слова в её песне, меня посетило странное подозрение, что на самом деле я всё понимаю, и очень даже хорошо, а также что эта женщина со множеством имён, которую я теперь и не знал, как называть, отвернулась, чтобы вырвать несколько листов из какой-то книги и бросить их в огонь.

Я пригляделся и увидел, что голова Скаута, обращённая к северу, вся обложена листами из реестра каторжников, книг входящей и исходящей корреспонденции, журналов приказов и распоряжений, всё назначение которых теперь свелось к тому, чтобы поддерживать огонь в погребальном костре, превратиться в пламя, взлететь и унестись прочь — мимо весело обугливающегося лица Скаута, к тому, чтобы их вспорхнувшие страницы на миг озарились светом горящего уха Скаута, прежде чем исчезнуть в ночи, разлетясь частицами углерода.

Когда Салли перешла на мою сторону костра, я понял, что, танцуя, она всё время питала пламя, кидая в него листы, кои с великим неистовством выдёргивала из моих фолиантов.

Моих фолиантов!

Тех самых фолиантов, которые я столь самоотверженно много дней волок на себе! Фолиантов, с помощью которых Брейди должен освободить нас! Фолиантов, которые убили Йоргена Йоргенсена и ради которых я рисковал жизнью, а Капуа Смерть по воле случая даже распростился с ней…

Я метнулся к Салли и выхватил книгу, которую та разрывала на части и скармливала пламени, готовый драться, чтобы спасти хоть один том от маниакального, дикарского аутодафе, но, к удивлению моему, не встретил ни малейшего отпора — Салли просто выпустила том из рук. Когда я попытался сбить огонь с уже занявшихся страниц и вставить их обратно, то обратил внимание на слова, высвеченные пламенем, которое поглощало поля их. Поднеся книгу поближе к костру, я прочёл несколько предложений, казалось бы лишённых смысла и посвящённых покупке стульев как тщетному акту искупления грехов, очень реальных, хотя и не поддающихся однозначному определению. Тут огонёк добежал до моих пальцев, я вскрикнул, отдёрнул руку, и страница, ещё прежде вырванная, упала в костёр. Я снова взглянул на Салли, но она продолжала смотреть в книгу, на строчки, мною недавно прочитанные, и я снова заглянул в книгу и пробежал глазами то, что отныне стало её началом; лист был надорван, и первые слова из тех, которые поддавались прочтению, были такими: «…ибо я — Вильям Бьюлоу Гоулд, зеленоглазый, с душою, напоминающей терновую ягоду, и редкими гнилыми зубами, косматый, оплывший жиром, как сальная свечка, и я собираюсь рисовать рыб, и те уловят ещё одну душу, например мою…»

Страдая от чувства, хоть и весьма смутного, будто встретил что-то уже известное, я перелистал ещё несколько страниц, на которых встречались рисунки рыб и записи, которые местами казались делом рук моих — во всяком случае, почерк и манера были узнаваемы, — но в остальном представляли собой сущую абракадабру, хотя и в ней наблюдались черты забавного, а то и пугающего сходства с реальной жизнью на Сара-Айленде.

Но в низу страницы в самом начале книги на глаза мне попалось несколько поразительных строчек, и я испытал нечто похожее на панику.

«Вильям Бьюлоу Гоулд, — прочёл я, — родился с кой-какими воспоминаниями о предыдущей жизни, которые ни его жизненный опыт, ни обстоятельства его рождения не могли объяснить; должно быть, с тех пор он только и делал, что измышлял несуществовавшее, наивно полагая, будто воображение может заменить опыт, объяснить и разрешить его проблему — это странное состояние памяти».

Решив более не читать подобных инсинуаций, я вырвал обидную для меня страницу и бросил в огонь, но тут же почувствовал, что дыхание моё участилось и стало тяжёлым, по спине от страха побежали мурашки и проступил пот, а в животе кишки устроили настоящий концерт.

Салли Дешёвка отёрла со щёк своих слёзы и знаками дала понять, что на дальней стороне костра требуется подбросить топлива. Меня разозлило полное безразличие к моим чувствам, и я решил почитать ещё, прямо сейчас, а затем стереть этот миг из своей жизни.

Мне требовалось вознаградить себя за бесполезные поиски Брейди, который сумел бы убедить меня, что всё наблюдаемое мной ныне лишь бред голодного человека, затерявшегося в диких лесах Трансильвании. Но куда там — Вилли Гоулд не мог отделаться от растущего подозрения, что он попал в эту книгу, словно в ловушку, стал её персонажем и его будущее, равно как и прошлое, уже написано, что оно стало известным, предсказанным, а потому столь же неизменным, сколь и невыносимым. Какой ещё был выбор, кроме как уничтожить проклятую книгу?