Вы, наверное, подумали, что бизнес, подобный нашему, должен был встретить широчайшее одобрение, развиваться, обрасти дочерними компаниями, превратиться в солидное предприятие, пользующееся налоговыми и экспортными льготами, уважением в своей стране и влиянием во всём мире. Не сомневаюсь, что в любом из городов, где процветает всякого рода трюкачество, скажем в Сиднее, такое сказочное мошенничество оценили бы по достоинству, однако, увы, мы жили в Хобарте, где сказки считаются делом сугубо частным.
После того как пришло несколько писем, в которых адвокаты, представляющие интересы местных торговцев древностями, пригрозили нам уголовным преследованием, наше благородное предприятие, призванное утешать отставных защитников и трибунов одряхлевшей империи, оказалось в глубокой заднице. Конга вдруг почувствовала, что её настоящее призвание заключено совсем в другом, и вместе с вьетнамским фабрикантом лжеантиквариата занялась консультированием в области экотуризма. Я тоже отправился на поиски какой-нибудь новой стези.
III
Вот так и вышло, что одним зимним утром, которое, как впоследствии выяснилось, стало для меня судьбоносным, а тогда казалось просто очень холодным, я очутился в портовом районе, известном как Саламанка. Исследуя старое здание пакгауза, выстроенное из песчаника, я наткнулся на лавку старьёвщика, в том ещё не освоенном туристами месте, где впоследствии устроили ресторан на открытом воздухе.
В укромном уголке за старомодными гардеробами из чёрного дерева, сделанными где-то в сороковых годах двадцатого века, я случайно приметил шкаф-ледник из оцинкованного железа, в каких раньше хранили мясо, и заглянул в него — из чисто детского любопытства, понуждающего открывать всё, что закрыто.
Внутри я увидел всего лишь кипу дамских журналов, изданных в давние годы и столь же пыльных, сколь велико было моё разочарование от подобной находки. Я уже было совсем прикрыл дверцу, когда под спудом отшумевших любовных историй и безвкусных сказочек о печальных покинутых принцессах мой взгляд ухватил несколько ломких ниток, задорно торчащих, как редкие, коротко остриженные волосы моей старенькой тётушки Мейзи из-под её видавшей виды шляпки, — без ложного стыда и с некоторой архаической настырностью.
Дверца протяжно скрипнула, когда я снова открыл её, чтобы присмотреться получше. Вглядевшись, я обнаружил, что нити отходят от переплёта, сильно обтрёпанного и лишившегося части корешка. Осторожно, словно находка была волшебною золотой рыбкой, случайно запутавшеюся в моих сетях, я протянул к ней руку и, потихоньку приподняв журналы, высвободил из-под них то, что оказалось ветхим альбомом.
Сперва я держал его перед собой на вытянутых руках.
Затем приподнял и понюхал.
Странно, однако от него исходил не сладковатый душок плесени, обычный для старых книг, а запах солёных ветров, что дуют с Тасманова моря. Я бережно потрогал переплёт указательным пальцем. Он оказался шелковистым на ощупь, несмотря на глубоко въевшуюся чёрную грязь. Когда же я принялся счищать вековые наносы, произошло первое из многих последовавших вскоре чудес.
Уже тогда мне следовало догадаться, что за улов попался в сети такому остолопу, как я, и сообразить, что книга эта необычная. Я знаю — по крайней мере, думал, что знаю, — свой предел, и мне верилось, что я в конце концов научился говорить «нет» всяким ребяческим глупостям, способным увести за границы законопослушания и вовлечь в беду.
Но было уже слишком поздно. Запутался — так мне заявили, заводя на меня уголовное дело. Ибо под благопристойным слоем тёмной пыли происходило что-то в высшей степени странное: покрытая мраморными разводами обложка начала излучать слабое, но всё усиливающееся фиолетовое сияние.
IV
За окном занималось меланхоличное зимнее утро.
Гора, высящаяся над городом, завернулась в снежную шубу. Туман плыл вниз по широкой реке, медленно накрывая белёсым одеялом долину, в которой лежал Хобарт с его тихими, почти обезлюдевшими улицами. Лишь иногда на фоне морозной красоты этого утра мелькала закутанная фигура, чтобы тут же исчезнуть. Белая гора сперва посерела, а затем и совсем скрылась за низкою чёрной тучей. Город погружался в дрёму. И вскоре снежные вихри, словно обрывки утраченных снов, принялись вальсировать над притихшей землёй.
Всё сказанное выше не просто лирическое отступление: я хочу объяснить, что в тот день было холодно, как в могиле, и раз в девять, наверное, тише и не случилось никаких знамений — вообще ничего предвещающего то, чему вот-вот предстояло произойти. И разумеется, в такой день ни одна живая душа не потрудилась заглянуть в Саламанку, в тёмную неотапливаемую лавку старьёвщика. Даже сам хозяин отступил в дальний угол своих владений и там съёжился возле небольшого масляного радиатора. Повернувшись ко мне спиной, он всё тише и тише насвистывал себе под нос, немного фальшивя, мелодию из «Времён года» Вивальди, этот мерзкий гимн современных лавочников, постепенно переходя на темпо рубато и всё более громкое «топотато» — сладкую музыку скачек.
Так что никто в целом свете, кроме меня, не мог увидеть и засвидетельствовать свершившееся чудо, когда весь огромный мир уменьшился до размеров тёмного угла в лавке старьёвщика и вечность свелась к тому мигу, в который я впервые смахнул сухой ил с обложки диковинной книги.
Подобно коже латриса — или, как его называют у нас, трубача — из ночного улова, переплёт книги теперь представлял собой сплошную массу пульсирующих фиолетовых пятен. И чем усерднее я стирал с него налипшую грязь, тем шире они становились — пока наконец не слились, и тогда ярко засияла уже почти вся поверхность. И, как это бывает ночью с рыболовом, взявшим в руки трубача, фосфоресцирующие крапины перешли на мои руки, кисти усыпало чудными фиолетовыми «веснушками», которые вспыхивали то здесь, то там, в кажущемся беспорядке, подобно таинственным огням незнакомого города, мерцающим под крылом самолёта. Когда я поднёс к лицу светящиеся руки, а затем с удивлением повернул их, чтобы рассмотреть со всех сторон, — руки, такие знакомые, теперь показались мне инопланетными существами — кажется, как раз в этот момент я понял, что со мной начала происходить пугающая метаморфоза.
Я положил книгу на ламинированный стол, рядом со шкафом-ледником, провёл искрящимся пальцем по мягкому подбрюшию разлохматившихся, выпадающих страниц и взялся за крышку. К моему удивлению, альбом раскрылся на странице, где был изображён толстобрюхий морской конёк. Вокруг конька, словно плавучие водоросли, вились строки текста. Между ними там и сям виднелись другие изображения рыб, написанные акварелью.
Это была, должен признать, страшная мешанина; строчки шли сикось-накось, в полном беспорядке: одни истории наползали на другие, чернила — на карандаш, и наоборот. По-видимому, заполнив последний лист альбома, автор просто перевернул его и принялся строчить дальше в обратном направлении, уже поверх прежде написанного, верней — между строчек, дополнив свою книгу ещё несколькими историями. И будто недостаточно было этой путаницы, — а на самом деле и её хватало, — там ещё имелись многочисленные вставки и дополнения, теснящиеся на полях, и внизу, и сбоку, и порой даже на вложенных листочках бумаги, а одна на чём-то напоминающем лоскуток высушенной рыбьей кожи. Похоже, автор пускал в дело любой материал: старую парусину, листки, вырванные бог весть из каких книг, мешковину и даже дерюгу, — покрывая его поверхность разноцветными строчками, начертанными убористым почерком, который чаще всего не удавалось разобрать.