То была Салли Дешёвка, любовница Коменданта. Вследствие этого мои свидания с ней заключали в себе, конечно, немалый риск и происходили скрытно, вдали от посторонних глаз, в таком месте, куда никто даже случайно не мог забрести, — в кустах между загоном Каслри и обрывистым берегом позади него.
Здесь, под надёжной защитою густых чайных кустов и не менее густого запаха навоза, хранился в фаянсовых кувшинах запретный запас самодельного грога, который мы изготовляли из краденых сахара и смородины, а затем настаивали на листьях сассафраса для большей крепости — в память о напитке, коим потчевал в своём заведении Капуа Смерть. И пребывая будто бы в пот исках какой-нибудь подходящей рыбины, которую молено нарисовать, я на самом деле всегда обретался под чайными кустами, где находил совершенно иной улов, а именно прелести Салли Дешёвки.
Спрятавшись ото всего мира, мы проводили в нашем укрытии дни напролёт. Начиналась зима. И хотя над островом лютовали жестокие западные ветры, продувавшие его насквозь, тут, в чайных кустах, под защитою густых ветвей мы чувствовали себя на седьмом небе — так нам было тепло и уютно лежать, тесно прижавшись друг к другу, ну просто рождественская ночь, да и только. Здесь мы обменивались словами, как бы сбывали их друг другу.
Моё любимое было «Мойни».
Её любимое — «коббер», что по-австралийски значит «дружок».
Салли Дешёвку бросало в дрожь от моих рассказов о Лондоне; её одновременно и пугало, и приводило в восторг описание людских толп, куда более многочисленных, чем самые большие стада кенгуру, и зданий, таких высоких и так тесно поставленных, что меж них образовывались настоящие долины, ущелья и овраги, причём без единого деревца в поле зрения. Она же в свою очередь рассказывала мне о том, как была сотворена Земля Ван-Димена, как бог Мойниударил по суше и получились реки; как он, пыхтя и выпуская клубы дыма, надул её и получились горы.
— А кем создана бухта Маккуори? — спросил я однажды. — Богом Мойни!
— Бухта Маккуори? — переспросила она. — У Мойниэто горшок для мочи… Коббер.
При этом слове от неё начинало попахивать солёной сельдью, а я передавал ей свою трубку, и, крепко зажав ту зубами, она трепетала и билась в моих объятиях, словно рыба, и пахла теперь уже совсем иначе, пожалуй, гораздо лучше, а затем мы отправлялись в плавание, улетали, пускали корни, резвились — самым замечательным образом. У неё были маленькие груди, толстый живот, тонкие ноги и — поначалу — невероятный аппетит к любви. В страсти она вела себя ужасно громко, издавая нечто среднее между ночными криками ван-дименского дьявола и воплями ковбоев на родео; мне от них было сразу и очень приятно, и очень страшно, ибо шум угрожал выдать нас с головой — даже при том, что Каслри вовсю распевал рождественские гимны на заднем дворе, как это водится в доброй старой Англии. Как я ни уговаривал её предаваться страсти не столь громко, ничего не помогало. Она пропускала мимо ушей мои слова, имея вообще очень смутное понятие о стыде, и, когда на неё накатывало желание, что поначалу, как я уже говорил, происходило более чем часто, она думала лишь о своём удовольствии, а вовсе не о том, что я из-за неё, возможно, буду держать ответ перед Доктором либо Комендантом или даже попаду в команду колодников.
Я покривил бы душой, однако, если бы стал утверждать, будто подобная, почти обыденная жизнь устраивала меня полностью, впрочем, я знать не знал, что ей суждено вскоре закончиться. Мысленно возвращаясь в те времена, я теперь мог бы сказать, что именно тогда всё и начало рушиться. Спустя какое-то время Салли Дешёвка всё-таки обрела некоторое представление о том, что прилично, а что нет, однако это сопровождалось почти полной утратою всяческого интереса к моей особе — теперь её привлекал Муша Пуг, и она проводила дни напролёт в обществе сего цепного пса, вознаграждённого за верную службу выгодной должностью конторщика при Интендантстве и потому располагавшего куда большими возможностями снабжать её жратвою, грогом и табаком в сравнении со мной. А я, уже привыкший воспринимать внимание Салли как должное, почувствовал, что мне её не хватает просто катастрофически.
К счастью, рисунки рыб получались у меня всё лучше и лучше, а с ростом мастерства улучшались и мои виды на выживание. Наброски становились всё более лаконичными, полезными, как хорошо оснащённые мачты, и такими же надёжными; они как нельзя более подходили для того корабля науки, капитаном коего мнил себя мой Пудинг.
Впрочем, какую параллель ни проводи, Пудинг был в любом случае доволен, а порою его прямо-таки обуревала радость, ибо теперь воображению его рисовалась картина «Триумфальное возвращение в Лондон великого естествоиспытателя и знаменитого ихтиолога Лемприера»; он так и видел уже газетные заголовки, представлял, как тихим голосом ответствует всем этим дамам высшего света, которые на званых вечерах, устроенных в целях чествования Науки в его лице, припадут к его ногам и начнут вопрошать, каким образом ему удалось выжить в краю «дикарей, джунглей и голодных готтентотов», и как он, исполненный величайшей скромности, объяснит им: «Всё дело в том, сударыни, что я верил в Науку и в то, что должен внести свой маленький вклад в её Священную Миссию».
VI
Разными путями действует враг рода человеческого, и всякий раз уловки его нелегко распознать. Работа всё больше и больше расстраивала мои нервы, склоняла к мечтательности, и потому не мудрено, что такое светоносное и наводящее на раздумья название, как «звездочёт», навеяло мне образ рыбы, совершенно непохожей на ту, которую мне однажды принесли для зарисовки рыбаки из здешней артели. Я вообразил, что в такой рыбе должно сквозить нечто астральное; по моим представлениям, ей надлежало являть собой продукт утончённой медитации, облечённый в плоть рыбы. Такая рыба, думалось мне, призвана идеально соответствовать стихии растворимых в воде и оттого полупрозрачных акварельных красок, коими, как я в конце концов установил, трудно передавать плотность объектов, но кои очень подходят для передачи проходящего через них света.
Но рыбина, что принесли мне рыбаки-каторжане и что как раз и была тем самым «звездочётом», о котором я уже слышал краем уха, оказалась далеко не простой моделью — я сразу понял, что изобразить её будет весьма трудно. Мне даже не объяснить, почему я так решил, хотя и очевидность её тёмной сути, и пугающий облик, и сатанинские рожки по бокам бычьей головы, и приподнятый кверху рот, застывший в хищном оскале, и скользкая кожа, а также странные глаза, вылезшие на лоб, вместо того чтобы располагаться, как положено у рыб, по бокам головы, словно сия тварь привыкла всегда смотреть наверх, в небо — откуда и взялось её чарующее и наводящее на мысль об астрономии название, — всё это напоминало о чём-то и показалось мне скорее знакомым, нежели наоборот. И всё же я никак не мог догадаться, ни на чём основано это внезапное бессознательное узнавание, ни почему оно сразу меня так взволновало.
Вообще-то пугающий вид рыбы-звездочёта способен поразить воображение любого человека, но, лишь увидев её в родной, водной стихии, я понял, что теперь могу наконец по-настоящему осознать её истинную природу. Это случилось, когда я пошёл к рыбачьим лодкам поглазеть на диковинку, которую принесли сети на сей раз: на гигантскую треску, в животе которой скрывался большой шар. Белёсая кожа обтягивала его выпуклости, и оттого в нём ещё можно было распознать голову, совсем недавно принадлежавшую Доуи Проктору, — единственное, что осталось от беглого арестанта, пытавшегося покинуть остров, привязав себя к старому бочонку из-под солонины. Старшина рыболовной артели, левантийский валах по имени Роло Пальма, дал мне знак войти в лодку, приблизиться к нему и посмотреть в воду с того места, где стоял он, то есть с носа.
Ему, как и всему его народу, досталось в удел жить на чужбине. Оказавшись в конце концов в Англии и придя к выводу, что в этой стране дружить чаще всего означает помалкивать, Роло Пальма, следуя примеру обожаемого им Сведенборга, принялся беседовать с ангелами, раз уж нельзя потолковать с приятелями. Он отличался не только развитым воображением, но и неподдельным интересом к миру живой природы, который обещал — если бы тому не помешали голоса ангелов, непрошеное вмешательство коих привело к высылке его на Землю Ван-Димена за убийство, — вылиться в естественнонаучную теорию, ещё более сумасшедшую, чем та, что пленила Доктора. Однако же он смирился не до конца: любил потолковать о возможности существования таких мифических существ, как минотавры и грифоны, где-нибудь в глубине Земли Ван-Димена или указать, как, например, сейчас, на глядящие с морского дна, с глубины примерно пяти футов, прямо в упор на собеседника глаза дьявола. Рыба, коей принадлежали сии глаза, почти полностью зарылась в песок; её огромная голова, сатанинские рожки, коническое мускулистое тело, наводившее на мысль о силаче из цирка, были едва видны; неподвижная и напряжённая, она поджидала мгновения, когда над ней проплывёт какая-нибудь рыбёшка, например мелкая камбала.