Короче, к завершению близились и моя повесть, и жизнь моя. Они достигли некоего соответствия друг другу, ибо писать более было не о чём, и я не мог не догадываться, что завершение рукописи поставит точку в моей жизни.
Когда наступил канун Рождества, я знал это наверное, ибо с приближением смертного часа у меня необычайно обострилось чувство времени. День выдался необычайно жарким, так что, когда с вечерним приливом вода в камере начала прибывать и я в неё окунулся, объятия солёной влаги показались мне воистину благословенными. Вода постепенно поднималась, и я вместе с нею; вскоре я уже плавал по камере, уставив нос в угольно-чёрный потолок. Сам не понимая зачем, я стал толкать рукой один из больших плоских камней, что маячили прямо перед моими глазами, — подпираемые массивными балками, они образовывали часть потолка в моей камере. Не помню, сколько именно времени я играл в тычки с потолком, ибо делал это рассеянно, прислушиваясь к плеску волн, ударяющихся снаружи в стены камеры. Этот звук приносил мне великое успокоение, и я внимал ему, проводя сморщившимися от воды подушечками пальцев по мягким неровностям потолка, нажимая на него, толкая без какой-либо задней мысли, и тут случилось нечто поистине ужасное.
Неожиданно какая-то яростная сила отбросила меня и почти мгновенно погрузила в холодную воду, чёрную, как ламповая сажа. Я что было мочи барахтался и отбивался, но всё равно продолжал стремительно уходить вниз. Мысли бешено прыгали у меня в голове, вырываясь наружу и уносясь вверх пузырями воздуха; столько недоуменных вопросов теснилось в ней — так много, что ответов на всё не нашлось бы вовеки. Неужто и впрямь Армия Света, ведомая знаменитым Брейди, блокировала остров и с первого же артиллерийского залпа уничтожила ту постройку, в коей я находился? А может, один из клиентов Побджоя заявился под покровом ночи с намерением утопить меня, потому что вдруг стал поклонником Тициана и мои самодельные Констеблы показались ему дешёвой мазнёй, не достойной его преклонения перед живописью?
И когда я уже прикидывал, как скоро боль в груди, стук в голове и спазм в горле перейдут в настоящую смерть, огромная тяжесть, только что увлекавшая меня на дно, пала с моей груди, при этом изрядно её расцарапав. Тело моё перестало тонуть и начало всплывать.
Лишь после того, как я вынырнул на поверхность и несколько секунд отплёвывался, хватая ртом воздух, как голодный отхватывает куски от краюхи, набивает хлебом полный рот и всё равно не может насытиться, до меня начало доходить, что произошло. Протянув руку вверх, я обнаружил, что нахожусь не просто в верхней части моей камеры, но под неким пустым пространством, гораздо большим того, которое недавно столь поспешно покинул. Я осторожно поднял руку ещё раз и нащупал над собой края обломившейся каменной плиты (ещё недавно служившей частью потолка), за которые можно было ухватиться.
Когда я до них дотронулся, на лицо моё и в приоткрытый рот посыпались крупные частицы сырого просолившегося песка. И тут я окончательно догадался: местный песчаник, и без того непрочный, раскрошился от ежедневного воздействия солёной воды. От моих толчков и тычков он попросту раскололся, и большой кусок потолочой плиты, рухнув мне на грудь, утащил меня на дно камеры, почти до верха заполненной водою.
Надежды, долго мной подавляемые, стали всплывать со дна души. С воодушевлением, придавшим мне силы, каких минуту назад и быть не могло, я принялся вслепую ощупывать пролом, не обращая внимания на кусочки песчаника, падавшие на лицо. Мне нужна была хоть неширокая трещина, в которую я смог бы просунуть пальцы, или какой-нибудь небольшой уступ, способный послужить точкой опоры. Словно в горячке, я шарил повсюду руками, так что стёрлась кожа, размякшая от морской воды, и тогда оказалось, что песчаник бывает чрезвычайно острым и его шероховатая поверхность может колоться, как тысяча иголок.
У меня не имелось ни чёткого плана, ни вообще каких-либо определённых мыслей о том, что следует предпринять. Я даже не догадывался, что представляет собой внезапно явившаяся тёмная пустота над головою: может, лаз вёл на открытый воздух, а может, в другую камеру. И вот, снова погрузив руки в неведомый сумрак, я наконец нащупал, за что можно держаться, и, ухватившись покрепче, начал подтягиваться.
IV
С большим трудом мне удалось пролезть между краем треснувшей плиты и подломившимися, провисающими балками и проникнуть наверх, в открывшийся мне новый мир. Для человека, который всегда кичился недостатком физической силы и провёл несколько месяцев в камере, где едва можно вытянуть руку, питаясь одними помоями, это было проявлением недюжинной ловкости, если не подвигом.
Очухавшись, я обнаружил, что лежу на сыром каменном полу, тяжело дыша и обоняя богатое разнообразие запахов: пыли и сушёного хмеля, сырой кожи и курительного табаку, но все сии ароматы перешибал один, похожий на дух плесени, который, как я впоследствии убедился, издаёт пергамент, когда поблизости витает смерть.
Я попробовал встать, ушиб голову и понял, что, видимо, нахожусь под каким-то столом, снова распластался и выполз из-под него, после чего смог наконец выпрямиться в полный рост, готовый к чему угодно, но узрел всего-навсего большую комнату, залитую холодным и ярким светом луны, который придавал ей какую-то ультрамариновую таинственность. В помещении сём ничего не имелось — за исключением разве что книг.
Книги там были везде; куда бы я ни посмотрел, всюду обнаруживались новые и новые тома, аккуратно сложенные штабелями или расставленные на полках топорных, тяжеловесных стеллажей и книжных шкапов из чёрного дерева, высоких, от пола до потолка; ряды их, словно спицы огромного колеса, расходились от середины комнаты, где вместо ступицы размещался большой круглый стол, из-под которого я только что вылез, точно мотылёк из кокона, такой ещё неловкий и неуклюжий.
Книги, обступившие меня со всех сторон, казалось, плыли по кругу, и голова моя тоже пошла кругом при виде их: трудно было поверить, что в мире может существовать столько книг и что так много их собрано в одном помещении. Надо мной возвышались, уходя под тёмные своды, громадные тома в переплётах из тонкого пергамента; у ног моих простирались необъятные пыльные фолианты. Позади громоздились перетянутые тесёмками стопки рукописей самых различных размеров, а впереди стояли гроссбухи поновей и поменьше, в изящных сафьяновых переплётах.
Мне хотелось бы также добавить, что свет полной луны, который лился из высоко расположенных окон, сообщал комнате очарование старых библиотек, где преобладают оттенки тёмного мёда и янтаря. Но то была бы ложь. Вроде той ерунды, что я малюю по требованию Побджоя, или в духе писем мисс Анны. На самом деле помещение являло собой лабиринт серо-голубых теней, уродливых и зловещих.
На круглом столе лежал ничем не примечательный фолиант в переплёте из тонкого пергамента, какой выделывают из шкурок телят, прежде срока извлечённых из материнской утробы.
Я заглянул в книгу, увидал писанные синими чернилами строчки, узнал округлый и летящий итальянизированный почерк, его изящные петельки, архаические завитки и росчерки на концах слов, похожие на тени сатанинских кандалов, коими все слова были скованы и приведены к повиновению.
Прочитанное повергло меня в смятение: предполагалось, что это отчёт о каторжных работах, выполненных арестантами за истёкшее полугодие, но сей перечень был неверен практически по всем пунктам. Однако меня отчасти утешило, что одной загадкою стало меньше, ибо наконец прояснилось назначение комнаты. До меня дошло, что это и есть таинственная Регистратура нашей штрафной колонии, а в шкафах и на полках хранятся отчёты, летопись острова, круглый же стол в центре — то потайное место, где Старый наш Викинг, Йорген Йоргенсен, ежедневно уединяется, на время исчезая для мира, дабы снова и снова компилировать сведения, составляющие ту единственную историю странного нашего мирка, которая переживёт и всех нас, и нашу недолговечную память.