И стало ему казаться, что ни один из известных ему музыкальных инструментов не годится для того, чтобы воспроизвести в полной мере и в стройной созвучности возникавшие в его душе мелодии. И скрипка, и флейта, и мандолина были чересчур бедны звуком: они годились только для оркестра, но отнюдь не для одного исполнителя. Каждый из этих инструментов, взятый в отдельности, не мог воспроизвести звучавшую в сердце брата Франческо музыку во всей ее полноте, со всеми сплетающимися в ней тонами и аккордами. Эти инструменты, правда, отличались большим достоинством: подвижностью звука, способностью быстро, почти мгновенно передавать молниеносные восклицания страсти. Они могли быстро отзываться на каждый крик сердца. Тягучий, медлительный орган не был способен на это. Но зато он был многозвучен, и играя на нем, можно было, как в целом оркестре, соединять всевозможные созвучия в одно гармоническое целое.
И мало-помалу грешная музыка совсем овладела душой монаха. Он томился сознанием своей греховности, проводил целые часы в покаянии, но страсть снова овладевала им, и он, забывая слова покаянного псалма, снова прислушивался к звучавшей в нем мирской музыке. И ему пало на ум придумать такой музыкальный инструмент, который соединял бы в себе многозвучность органа с подвижностью и страстностью малых инструментов.
Этот новый инструмент должен был петь, как валторна, издавать соловьиные трели, как флейта, рыдать, как страстная скрипка, и в то же время давать всю полноту звуковых сочетаний, так, чтобы один человек, играя на нем, мог управлять целой громадой звуков, как в оркестре. Этот инструмент должен был давать целую сокровищницу звуков, как дает целую сокровищницу красок и ароматов усеянное весенними цветами поле. И притом инструмент этот должен был слушаться каждого мгновенного движения творческой воли и чувства, в противоположность медлительной неторопливой важности органа.
Брат Франческо так углублялся в разрешение этой задачи, что не спал по ночам и забывал о своих монашеских обязанностях. Целый мир звуков кипел в его груди и не находил себе исхода.
Тщетно брат Франческо брался за скрипку, или флейту, или садился за орган. Эти инструменты не были в состоянии выразить пламенное многозвучие рождавшейся в нем музыки и двигавшее эту страстную музыку мира чувство…
Брат Франческо заперся в своей келье, окружил себя учеными сочинениями, трактовавшими о механике и физике. Сказавшись настоятелю больным, он дни и ночи посвящал изучению этих книг и опытам с придумываемыми им приборами. Он не лгал настоятелю: он в самом деле был болен — его пожирала непрерывная лихорадка творчества, окружившая его ум жутким бредом. Он ничего не ел, почти не пил, совсем перестал молиться, не читал Священного Писания и весь был поглощен снедавшей его заботой и страстью.
Он решил, что изобретаемый им инструмент должен непременно иметь подобие органа — громоздкую форму большого ящика, в котором нашлось бы достаточно места для мощных отголосков множества звуков. Вооружась топором, молотком и пилой, брат Франческо построил нечто в роде яслей или закрома. Инструмент, обильный звуками, должен быть иметь достаточную величину для того, чтобы принять богатую ношу даров благозвучия.
Затем брат Франческо сделал клавиатуру, как у органа. Теперь для него наступила самая трудная часть работы: надо было создать сам источник звука…
Быть может, для иного изобретателя это и не было бы таким трудным делом… Но, вероятно, само Небо разгневалось на монаха Франческо Пианозу за его стремление к страстной светской музыке; на его ум и волю оно как бы наложило запрет, и брат Франческо тщетно силился найти искомое. Он как бы стоял пред каким-то величественным дворцом, врата которого были плотно задернуты непроницаемой черной завесой. Там, во дворце, все было полно света и красоты, но занавесь стояла, как темное облако, и брат Франческо никакими силами не мог поднять даже края ее… Он чувствовал, что его творческий ум гаснет. Но звуки но только не гасли в его душе, но разрастались все более и более и терзали его невозможностью воплотить их в гармонические формы…
Он вспоминал музыкальные инструменты всех веков и народов: трубы, литавры, тимпаны, кимвалы, цитры… Ему пришло в голову поставить металлические пластинки, как в кимвале, и ударять по ним молоточками. Но звук получался бледный, слабый, точно плач маленького больного ребенка… Притом молоточки ломались, пластинки отскакивали, а звук их сливался в негармонический хаос жалкого дребезжанья…
Брат Франческо пробовал натянуть бычачьи струны. Но его ум был закрыт для дальнейшего совершенствования этого дела: струны растягивались, соскальзывали. Какая- то незримая рука разрушала неугодное Небу монашеское дело… А если и получался звук, то в нем не было ни полноты, ни силы, ни звонкого голоса страсти… А была вялость и тупость, как в мычании вола.
И ничего лучшего так и не мог придумать ограниченный и заключенный ум брата Франческо…
Дни проходили за днями в тщетных поисках и в мучениях неудовлетворенного творчества.
Наступила весна.
Стояла прекрасная теплая погода. Цвели деревья. От грешной и темной земли поднимался тонкий аромат цветов, как молитва раскаяния. Жужжали пчелы, щебетали птицы. В воздухе была разлита сладкая музыка любви и молодости, струившаяся к небу, как воскурение фимиама. День звучал, как симфония радости и жизни, обновленной и прощенной Небом и осиянной обетами бессмертия. А тихая ночь, озаренная лунным светом и очарованная пением соловья, звучала торжественной мессой, в которой все было отдых, покой и примирение после радостного и шумного дня.
Громадный светлый диск луны каждый вечер поднимался из-за монастырской стены и медленно всплывал на затканное звездами синее небесное покрывало. И чем выше вздымался светоч весенней ночи, тем прекраснее и полнее звучала музыка мира и тем сильнее томился брат Франческо Пианоза, исполненный тщетной жажды к звукам и их воплощению.
Весь мир представлялся ему громадным оркестром. Ему хотелось стать во главе этого мощного оркестра и соединить в своих руках управление всеми созвучиями и аккордами, рождающимися в нем.
Но у него не было инструмента, который воплощал бы в себе целый оркестр. И как ни старался брат Франческо Пианоза придумать такой инструмент-оркестр, у него ничего не выходило.
В горьком отчаянии садился он за клавиатуру и бессильными пальцами ударял по ней… Под ними возникал лишь хаос тусклого дребезжанья и скрипа… Звуки рождались и пели лишь в его воображении. Ни светлый день, ни таинственная ночь не могли воспламенить его творческой способности. Брат Франческо был бессилен создать сокровищницу звуков, и звуки рассеивались в темноте его бессильного и страдающего духа и умирали…
Он падал на каменные плиты в своей келье с горячей мольбой к Небу. Он давал страстные клятвы провести остаток своей жизни в строгом молчании и затворе, в подвигах самобичевания и строжайшего умерщвления плоти, в делах милостыни, молитвы и поста, лишь бы Небо смилостивилось над ним и открыло его ум и изобретательную волю. Но Небо молчало. И в ответ на страстные мольбы брата Франческо, на его рыдания и стоны раздавалось только сладкое дразнящее пение соловья в таинственное журчание лунных лучей, струившихся с сияющей высоты…
Три дни и три ночи брат Франческо провел в молитве и просительном томлении. Три ночи и три дня он лежал, распростершись крестом на холодном полу кельи. Он возжигал лампаду и каялся в своем греховном вожделении к музыке мира и плоти… И опять, и опять молил Небо открыть ему разум для создания сокровищницы звуков. Но Небо не внимало молитве соблазна и страсти…
Тогда брат Франческо пришел в отчаяние. На четвертую ночь, едва только над кустами и монастырской оградой выплыл громадный желтый диск месяца и зазвенело пение соловья, брать Франческо совершил смертный грех…