В день поездки я случайно побывал у одних своих родственников. Смеясь, я рассказал здесь о предстоящем развлечении, и одна из моих двоюродных сестер, с которой мы водили особенную дружбу, сильно этим заинтересовалась.
— Ах, говорит, как это любопытно! А ты меня с собой взять не можешь?
— Отчего же, Вера? Я думаю, можно. Карточка у меня с собой.
Взглянула она на карточку.
— Какая, — говорит, — противная. Неприятно в руки взять. И какая странная фамилия! Что он, грек или армянин? Па-га-на-ко! Точно от корня — «поганый».
— Не знаю, — отвечаю, — армянин или грек, а только моя хозяйка говорит: «одно слово — хиромантик». Надо поехать. И знаешь что, — представимся ему, как муж с женой. Это смешнее…
Она расхохоталась, надела себе тут же для пущей видимости обручальное кольцо своей сестры, а мне своего брата и — мы поехали в двенадцатую роту.
…Я этих мест не люблю. Никогда в них живать не случалось и, должно быть, поэтому, когда сюда попадешь, чувствуешь какую-то нервную подавленность неизвестностью места. Камень и кирпич, отсутствие деревца, хотя бы оголенного, в небе черные змеи фабричного дыма, заводские трубы, как чьи-то предостерегающие, поднятые персты, чернеющие в морозном сумраке, и хмурые, постыло-казенные громады казарм…
Теперь улицы поразрослись, почистились, а тогда все это выглядело как-то убого и безжизненно. Человек, бьющий на мистические слабости себе подобных, не мог бы подыскать лучшего местопребывания. У 12-й роты мы отпустили извозчика и пошли пешком. Я был предупрежден, что Паганако избегает популярности и даже уклоняется от бесед с посетителями, подъехавшими к нему на ваньке.
Вот и 16-й номер. Все, как говорили. Убогий, точно вдавленный в землю домишко с мелкими, подслеповатыми окнами нижнего этажа, похожего на подвал. Такое впечатление, что — приехал бы часом позже, — эти окна совсем бы ушли в землю. Сбоку узкая калиточка с кирпичом на блоке, и во дворе, сразу за нею, действительно дощечка — «настройщик». Фонарь бросает во двор слабую полосу света, и в ней можно разобрать на стене дощечку и указующий перст, как водится, вывихнутый. Вот и войлочная дверь с набитой на ней такой же, как у меня в руках, карточкой. Признаться ли, — моя рука дрогнула, когда я трижды потянул ручку звонка. Противно задребезжал звонок, — так и вспомнилась сцена, где в такой же звонок звонит Раскольников пред дверью ростовщицы. Обычная нервность, что ли, или незнакомое место так настроило, но только сердце бьется беспокойно, и в душе какое-то странное ощущение не столько страха, сколько гнушения и отвращения к чему- то еще даже и не виденному…
Через минуту за дверью что-то стукнуло. Зазвенела скоба.
— Антиоха Паганако можно видеть?
— Я и есть. Войдите.
Отвратительный трескучий голос и отвратительная фигура! Гном. Маленький и хромоногий, с белым, блестящим старческим лицом скопческого типа. На глазах выпуклые дымчатые очки, в фокусе которых сверкает блик света от висящей на стене и коптящей маленькой керосиновой лампочки, и этот блик совершенно скрывает направление его взгляда. Чудится, будто эти сверкающие точки — огоньки его собственных глаз, и что он глазами смеется в то время, как все его лицо серьезно и сложилось в пренебрежительные складки. На, очевидно, выбритой голове — феска-скуфеечка из коричневой шерстяной материи, и сухое тело облачено в худенький, порыжевший пиджак и зеленый шарф на шее. По тому, что он застегивается и оправляет шарф, похоже на то, что он был в «неглиже» и для нас специально примундирился и шарф накинул.
Протягиваю ему его карточку и говорю, что нам его рекомендовали, но он в ту же минуту карточку мне возвращает обратно и говорит:
— Знаю, знаю, — разденьтесь, пожалуйста, и — благоволите сюда.
И сам прошел в соседнюю комнатку, куда следом за ним, сняв шубы, вступили и мы.
Комнатка крошечная и, надо сказать правду, без всякого расчета на сценический эффект. Каких бы здесь можно было навешать крокодилов, чучел сов и летучих мышей, настраивающих картин и всякой банальной, но производящей впечатление бутафории чародейства. Ничего подобного, а вместо этого совершенно заурядная обстановка шаблонной мещанской комнаты, — разнокалиберные стулья, протертый клеенчатый диван, потрескавшийся комод. Единственная картинка на стене — какая-то старинная, в листок in octavo, пожелтевшая гравюрка, прикрепленная к стене просто четырьмя булавками и изображающая нечто достаточно сумбурное, — какого-то голого старца с крыльями и косой, опершегося на локоть и прислонившегося к земному шару, над которым парит ангел, указующий вперед, в высь, пылающим факелом. Аллегория во вкусе тех, которые любили масоны и которых немало рассеяно в старых мистических книжках двадцатых годов.
Старик прошел еще дальше, оставив нас наедине. Видимо, эта комната служила приемной. Мы сели. И опять чувство какого-то омерзения ко всему, — и к продранному, точно липкому дивану, и к аллегорической картинке, и к душному воздуху комнаты, в которой точно только что накурили чем-то приторным и слащавым, — поднялось и стало расти в душе.
Мы просидели минуты три и уже начали переглядываться не без недоумения. Но вот старик, ковыляя, вышел из своего кабинетика, подошел ко мне и положил передо мной разогнутую старинную книжку.
— Пока благоволите почитать, а вы (он протянул руку к моей спутнице) пожалуйте.
Сестра замялась.
— Но у нас нет секретов. Мы муж и жена. Может быть, можно вместе?
— Нет уж, я попрошу особо. Супруг ваш подождет. Вы не бойтесь. (Он скривил рот в противную усмешку.) Если хотите, мы и двери не закроем…
Она кивнула ему в знак согласия и вместе с ним скрылась в соседней конурке.
Прежде, чем начать чтение страницы, отмеченной большим красным крестом вверху, я взглянул на первый лист книги. Это был третий том знаменитого сочинения Эккартсгаузена «Ключ к таинствам натуры». Книга эта, изданная в 1804 году — очень большая библиографическая редкость. Чуть ли она в свое время не была сожжена, и у антиквариев считается albo corvo rarior[23]. У них она чуть ли не ходячий пример редкости и всегда предмет большого похваления, если к кому ее занесет случай. Вверху страницы стояло напечатанное вразрядку — «Глава, которую трижды прочесть должно».
Я начал читать, с трудом сосредоточиваясь и улавливая сокровенные цели старика. Случайно он занял этим мой ум или к чему-нибудь меня подготовляет? В главе говорилось о необходимости высокой осторожности в деле испытания мистики природы.
— «Нет ничего опаснее, как заниматься мистическими науками и ничего труднее, как не впасть при том в сумасбродство… Тысячи людей доведены были мистикой до умоисступления… Не праздность, но истинная деятельность любви есть наше назначение… Не должно забывать, что сила воображения имеет над человеком больше силы, нежели разум, и потому легко может его уродовать… Испытывать сокровенное с терпением есть упражнение разумного. Попускать себя увлекать мечтам есть свойство безумца…»
Что же это, — слегка, но чувствительно этот Терсит[24] из 12-й роты сечет праздного интеллигента, который от нечего делать силится подсмотреть от века утаенные таинства природы, к которым подходит с священным трепетом и благоговением мистик 18-го века, — или, наоборот, он верит в напряженность моей мистической пытливости и лишь предупреждает меня от крайности?
Я читал настолько тяжело и медленно, что едва успел кончить растянувшуюся на шесть небольших листков главу любопытной книги к тому времени, как у дверей стариковского кабинетика показалась и Вера, и хиромантик. Мельком я увидел ее побледневшее и совершенно серьезное лицо и перевел взгляд на сверкающие точки в очках ее спутника.
— Теперь попрошу вас.
В кабинетике — то же отсутствие атрибутов чародейского ремесла, но много книг, производящих действительно импонирующее впечатление. Перед ним на столе в углу разогнутая еврейская библия, которую, может быть, он до нашего прихода читал и отодвинул, а теперь он сидит у простого, покрытого черной клеенкой стола и нервно перебирает странички небольшой рукописной тетрадки с закруглившимися и скатавшимися уголками, письмо в которой, очевидно, не русское, а не то греческая вязь, не то еврейский усатый штрих.
24
…