Хиромант взглянул в окно, но увидел только черную ночь и пятно своей щеки на фоне черного зеркала. Он кинул взгляд на лицо спутника и вздрогнул от неожиданности. Из-под накинутого на голову пальто на него смотрел стальной, внимательный, напряженный до тревоги глаз Качурина.
«Не спит, дьявол. Привык шпионить. Храпит, а смотрит!» — подумал фокусник, снова укладываясь спать и чувствуя сотрясение двигающегося дальше поезда.
…Утром его разбудил кондуктор. Подъезжали к Белостоку. Качурина не было. Выйдя из купе уже с чемоданом, Сиркс увидел его у дверей соседнего купе. Качурин стоял без пальто, но в шапке, и разговаривал с жандармами.
— Господину чревоувещателю! — сказал он, протягивая Сирксу руку. — Гут морген. А я тут, покуда вы спали, знакомство свел. Им тоже до Варшавы. Вот вы — колдун, а не угадали. А открыточки ждите, — пришлю.
— Дзенькуем.
Первый день по приезде Сиркс метался по городу, как всадник без головы. Он сбросил чемодан у брата и весь отдался делу. Надо было схлопотать право на представление, на расклейку афиш, из полиции бежать в типографию, из типографии — в редакцию, снимать помещение и всюду поспевать прежде, чем пред его носом закроют двери на праздник.
Время было такое, что всюду требовали удостоверений его благонадежности, и никто не хотел верить, что он заплатит за заказ. Голова престидижитатора шла кругом.
Только ко второму дню праздника ему удалось угомониться. Все было сделано. На третий день в здании местного клуба он должен был являть свое искусство. Билеты, сверх ожидания, раскупались. Широковещательные афиши сделали свое дело. Даже местная газета не отказала в публикации в кредит. Сиркс почти на коленях выпросил эту милость.
Вечером можно было вытянуть ноги и отдохнуть в предвкушении благ. В родственной обстановке, в сытости и тепле, Сиркс расположился на диване и занялся местной газеткой, изучая нравы.
С приятным удовлетворением он перечел несколько раз публикацию, где его имя было набрано жирным шрифтом и он титуловался «профессором магии». На видном месте в хронике газеты стоял заголовок: «Казни». Сиркс начал читать заметку полуапатично и, когда дошел до ее конца, его руки опустились от неожиданности и какого-то другого сложного чувства.
В заметке стояло:
«Вчера в предместье Варшавы приведен в исполнение смертный приговор над NN. Среди арестантов местной тюрьмы не нашлось ни одного, кто бы решился явиться исполнителем казни через повешение. Палач был вызван из другого города. Это — бывший каторжанин, Фома Качурин, в последний год содержавшийся в Х-ской тюрьме. Качурин совершает казнь уже над пятым осужденным. Он прибыл в Варшаву инкогнито и под охраной, так как товарищами по тюрьмам давно присужден к убийству. По совершении казни и получении платы, палач одел пальто казненного и в тот же день отбыл из города».
Сиркс отбросил газету и поймал себя на инстинктивном желании вымыть руки…
Через день он получил открытку. На ней стояли только два слова и подпись:
«Не сорвался. Фома Качурин».
Николай Энг
ЗЕРКАЛО
В маленьком двухместном купе было душно и накурено.
Инженер Викторов лежал на верхнем поднятом месте и думал, что ему мешает спать зеркало. Оно стояло перед ним белесоватым пятном, занимая всю дверь, и назойливо, упрямо лезло в глаза, точно смотрело на него. Он поворачивался лицом к стене, закрывал глаза и так лежал несколько секунд, силясь заснуть, но сейчас же снова и снова начинало казаться, что зеркало смотрит на него в упор, вызывающе, — на его спину, затылок, пятки…
Весь день ему было не по себе. Болела голова, и почему-то было грустно, тоскливо, невесело уезжать. И жена его, Елена Михайловна, высокая красивая блондинка, на которую вое оборачивались, когда она шла по улице, тоже испытывала что-то странное. На вокзале, провожая Викторова, она крепко прижималась к его руке и все спрашивала:
— А может быть, ты можешь и не ехать?
Когда после третьего звонка он, наскоро поцеловав жену, вскочил в вагон и уже с площадки закивал ей, она вдруг заплакала, побежала за вагоном, хотела что-то сказать… Но поезд пошел быстрее, она отстала, и Викторов долго видел еще, как она, стоя у колонны, как-то жалко махала ему платком…
Эта сцена расстроила его. Ехал он всего на какую-нибудь неделю, в губернский город, осмотреть в комиссии законченную постройку моста, расставаться с женой вообще приходилось часто, и никогда предстоящая разлука не вызывала таких сцен, слез, недоговоренности и грусти.
Если бы Викторов был суеверен, он истолковал бы все эти слезы и непонятную щемящую тоску как предчувствие, предостережение. Но он был трезвый, интеллигентный и неглупый человек, и единственное, на что натолкнуло его все пережитое за этот день — это на старые воспоминания об одном странном, даже таинственном случае, вдруг ворвавшемся в жизнь его и жены.
Два года назад, как раз весной, как и теперь, его жена, Елена Михайловна, поехала на два месяца к своей тетке, в имение К-ой губернии. Выехала она под вечер, с этим же поездом и по этой же дороге по которой сейчас ехал Викторов.
Были они тогда оба веселые, счастливые и своею новой любовью, и этим тихим весенним вечером и надеждой скоро встретиться снова, в деревне, на отдыхе, где не надо будет отрываться друг от друга… И вдруг… через неделю, без предупреждения, Елена Михайловна вернулась.
В ее лице, главах, фигуре, походке, даже голосе Викторов сразу заметил какую-то перемену. Было что-то в ней новое, чужое, какой-то уголок завелся в ее душе, в который он проникнуть не мог.
Свое возвращение она объяснила нездоровьем, желанием посоветоваться с врачом и тоской по нем, муже.
Но он не поверил ей. Было ясно, что в имении она оставила какую-то тайну. Но она ничего не говорила. Ни слова. Только твердила все о нездоровье, о тоске, просила не оставлять ее одну.
Он написал тетке, в имение, и осторожно расспрашивал: в чем дело? Но тетка сама ничего не знала и сама недоумевала:
— Приехала больная, нервная, чем-то расстроенная, жаловалась на нездоровье и через три дня уехала обратно.
Тогда он спрашивал ее:
— Что с тобой? Что-нибудь случилось в дороге? Ты испугалась? Тебя обидели? Ты сделала что-нибудь, что мучает тебя? Какое у тебя горе?
Но она печально улыбалась и говорила, что у нее нет никакого горя и никакой тайны, и ничего с ней такого не случилось. Просто она нездорова, расстроены нервы и поэтому она чувствует себя несчастной.
И доктор тоже говорил:
— Ничего особенного. Нервы. Вам надо иметь детей!
От их веселой, счастливой и, как им казалось, интересной жизни не осталось и следа. Елена Михайловна бродила по квартире сонная, вялая и грустная, подолгу стояла у окна в столовой и тупо, бессмысленно смотрела сверху вниз на улицу, где волной бежала шумная, интересная, полная неожиданностей жизнь: звенели трамваи, торопились люди, хлопали двери магазинов, носились и гудели автомобили и горели сотни, тысячи огней со всех сторон, почти в каждом окне…
Она отходила от окна и говорила:
— Все бегут куда-то, бегут… И каждый думает, что он один, что вокруг — так, что-то ненужное, лишнее, а самое главное, настоящее и единственно заслуживающее внимания— это он: его нос, очки, шляпа, пальцы…
За два года Викторов как-то привык к новым странностям своей жены. Уже не казалось такой непонятной ее молчаливость и задумчивость, боязнь общества, стояние у окна в столовой и все одни и те же рассуждения о бегущих внизу людях, из которых каждый наивно считает себя первым и самым нужным…
Год назад приятель его, тоже инженер, познакомил его с маленькой оперной артисткой. И знакомство это окончилось для Викторова романом, таким же маленьким, как и то положение, которое героиня этого романа занимала на сцене. Но были моменты, когда Викторов думал, что он увлекся этой большеглазой, черненькой, худенькой, глупой певичкой, о которой его приятель говорил, что у нее «глаза больше голоса»… Потом певица уехала в Харьков, и после этого дома стало казаться совсем скучно, чуждо, а временами даже жутко.