— Восемь часов, и все спокойно!
Зазвонили колокола церкви капуцинов. И тут же один за другим откликнулись колокола по всей Праге. Каждая колокольня без умолку трезвонила по несколько минут. Заслышав звон, охотничьи собаки в императорских псарнях дружно завыли. Потом отозвались львы в клетках — от их рыка кровь стыла в жилах. Обитатели императорского птичника защебетали и захлопали крыльями, в императорских конюшнях громко заржали кони, а ослы ревели, словно их вели на бойню.
— Йезус Мария, — злобно прошипел император. — Неужели человеку даже умереть нельзя спокойно?
О да, полная бед жизнь императора приближалась к концу, а мир был намерен раздражать его буквально до последней секунды. Хотя бы один момент, исполненный достоинства, хотя бы краткая пауза — вот и все, о чем он просил. Император прошелся по опочивальне, устроился в одном из неудобных деревянных кресел у камина и попытался собраться с духом. Лев тоже занял свой пост у камина.
— Ах, Петака, Петака…
Зверь, еще не старый, но хорошо выдрессированный, лишенный когтей и клыков, скорее служил ковриком, нежели поддержкой и опорой.
— Горе мне, горе…
Императора снова и снова охватывала эта тоска. Он мог вкушать нежнейшие пирожные, изучать бесценные предметы своей коллекции, принимать нунция от папского совета или даже предаваться любовным утехам со своей фавориткой Анной Марией Страдой, когда на него, точно крышка гроба, опускался удушливый ужас. Это серое облако запросто способно было заглушить прекрасную музыку Монтеверди и замутнить блеск золота. Порой императору казалось, будто это некое проклятие или колдовской наговор. И наговор этот, учитывая природу мира, мог исходить отовсюду. К примеру, от бродячих ведьм. Об обезумевших протестантов. От переодетых турков.
В тот день, полежав утром в постели, Рудольф отправился в свои сады, ища хоть какого-то отдохновения. Однако сознание того, что плотная, твердая земля последовательно отдается волнам бледных подснежников, затем крошечных фиалок и анютиных глазок с кошачьими мордами, затем нарциссам и гиацинтам из Голландии, а затем бесценным тюльпанам с бархатистыми кромками, контрабандой вывезенным из Турции во времена его отца, вовсе императора не порадовало.
Теперь был уже вечер. Ворота замка закрылись, и лишь громкие голоса новогодних гуляк доносились из главной бальной залы. Рудольф же укрылся в опочивальне, которую избрал для своего последнего деяния. Дорогие гобелены со сценами из Святого Писания, что висели на стене, — голова Иоанна Крестителя на блюде, святой Лаврентий, живьем сжигаемый на решетке, и святая Агата, которой отрезают груди, — казались подходящими декорациями для подобного акта, словно были вывешены здесь с особым умыслом. «Неудивительно, что мне хочется умереть», — подытожил Рудольф. Единственное окно опочивальни было огромным, в то время как окна других помещений замка напоминали бойницы, и в него было вставлено превосходное венецианское стекло. Бросив взгляд сквозь решетку на этом окне, император встретился с глазами-бусинками монаха, который, судя по всему, читал вечернюю молитву.
— Будь ты проклят… пиявка, гнусный соглядатай… — Рудольф вытолкнул свою дородную фигуру из кресла, проковылял к окну и плотно задернул портьеры. Собор святого Вита располагался как раз с этой стороны от замка. Он стоял на более возвышенном месте, ближе к Богу; ясное дело, добрые братья-монахи могли в любое время дня и ночи, ничуть не стесняясь, глазеть на императора с разных точек точно с наблюдательных постов. Порой Рудольфу казалось, что они и впрямь облепили стены замка, точно лишайник, что они влажными слизняками вползают в каждый разговор, в каждое событие.
Император подошел к кровати и сам разделся. Ничего подобного он не мог припомнить за все сорок восемь лет своей жизни.
— Видишь, до чего я дошел, Петака? — со вздохом спросил Рудольф у льва.
Затем император снял с дубового сундука наряд, специально выбранный им для такого случая: ночную рубашку кремового шелка, короткие штаны зеленой шерсти, свежий хрустящий гофрированный воротник, который заодно вместе с императорской бородой помогал скрывать его слишком выступающий вперед подбородок. И, наконец, горностаевую мантию, ибо Рудольф был из тех, кому всегда холодно — и днем, и ночью, и летом, и зимой. Отставив чуть в сторону свою новую корону, так чтобы последней усладой для его глаз стали восемь ее бриллиантов, символизирующие Христа, а также десять рубинов, жемчуга и один величественный сапфир, император забрался в постель. Он вспомнил: один из его родственников, Карл V, до такой степени напрактиковался в погребальной службе, что в присутствии всего двора, жены и детей сам натянул на себя похоронные одежды и улегся в собственный гроб. Рудольф сейчас испытывал схожие чувства — возможно, даже еще более острые, ибо он по собственной воле опережал судьбой назначенный час. Да-да, у него уже была наготове бритва, тайком взятая у одного из дворцовых лекарей-цирюльников. В последнее время, разглядывая бритву, Рудольф даже испытывал утешение, ибо острое лезвие напоминало ему о том, что Сократ выпил цикуту, Брут бросился на собственный меч… и так далее. В самом деле, в конечном итоге все становится прахом и пеплом — разве не так?