Времени на починку ушло много, и когда лакеи принялись сгонять грехи герцогини в их тряское гнездилище, сумерки уже охватывали деревню, все еще обсуждавшую редкое зрелище вельможных похорон. Среди темноты, опьянения одних и забот других легко было ошибиться, потому-то и вышло так, что, когда процессия тронулась, спеша добраться до замка, Люсьен Лекра, изображавший Сладострастие, отстал от всех, так что ни он, ни другие грехи этого не заметили. Тяжело покачиваясь, как одинокий Силен, он шел из харчевни, где скоротал вечер очень приятно, и нимало не соображал, где находится и куда должен идти; а поскольку опьянение, темнота и разбитая дорога объединили свои усилия, то, оказавшись очередной раз разгоряченным лицом в грязной крапиве, он додумался зажечь свой факел. Хотя пользоваться кресалом лежа и затруднительно и опасно, но нужда, мать всех искусств, простерла свое попечение на Люсьена Лекра, триумфально восставшего с пышущим факелом среди качающихся листьев растревоженного былья, на которое он бросал багряные отсветы. Довольный этим успехом, он ковылял дальше, подобный благотворному гению, озаряя сонных собак и запертые ставни, пока выпитое им вино не проявило патриотизма, пожелав остаться в деревне, на склонах которой оно выросло. Это желание было выражено так настоятельно, что Люсьен едва успел найти подходящую амбарную стену, подле которой стал, спустив штаны и как-то умудряясь придерживать склоненный факел, грозивший навсегда лишить его чести состоять со сладострастием в каких-либо отношениях, кроме эмблематических. В этой-то позе, исключавшей сомнения в его намерении, он и был застигнут хозяином амбара, чье имя не сохранила история, имеющая странную спесь не интересоваться происшествиями такого рода. Он шел из той же харчевни, где Люсьен часом раньше оставил свои деньги и чувство самосохранения. Добрый крестьянин, которому вино придало духу, видя, что какой-то человек того гляди спалит ему амбар, пустил в его сторону грозной руганью, называя любителем мальчиков и суля разделаться с ним, как только перепрыгнет через канаву. Люсьен, чья кровь мигом вспыхнула, обернулся к оскорбителю, размахнувшись загудевшим факелом, и крикнул, что выжжет те бесстыжие глаза, которые это сказали. Излишне педантичным было бы замечание, что глаза крестьянина не говорили ничего, в чем их можно упрекнуть, но поскольку они отстояли ото рта не так далеко, Люсьен воспользовался переносом, к которому в сходных случаях прибегают все поэты. От его натиска крестьянин едва успел отшатнуться, почуяв, как трещат его ресницы; он поскользнулся и нащупал камень, которым уметил в вооруженную руку противника: факел описал дугу, и первые искры загоревшейся крапивы, устремившиеся к темному небу, свидетельствовали о том, что во имя амбара нельзя было пренебрегать поисками места, где эта дуга кончилась. Крестьянин, ободренный своей меткостью, ринулся на Люсьена, все еще путавшегося в штанах, и, подхватив валявшийся под ногами сук, сделал выпад и попал противнику в самое горло. С яростным воплем Люсьен скатился в размытую дождями колею, где его скрыла темнота и молчание, и к тому моменту, когда крестьянин нащупал его скрюченным на дне колеи со сломанной шеей, дух Люсьена, пропорционально смешанный с винным, уже поднимался к престолу Судии, вместе с искрами от травы, изображающими непрочность нашего жребия. Скончав таким образом свои дни из-за поступка, за который скорее должен был бы расплачиваться Гнев (который в ту минуту, пользуясь благословенной темнотой, оказывал изобретательные любезности Люси Робин, между тем как в другом углу повозки Гордыня и Чревоугодие еще спорили за ее благосклонность), Люсьен Лекра навсегда избавился от попечений о себе, всецело предоставив их несчастному крестьянину, который только начинал понимать, какая беда обрушилась на его голову. Бросившись к факелу, чтобы затоптать его тяжелыми ногами, он сгоряча еще сулил поверженному врагу всяческие скорби, которых не мог ему доставить, но, разделавшись с факелом и поостыв, всерьез задумался над тем, как скрыть от глаз близящегося дня следы своего деяния: ибо хоть он и слышал от священника, что небеса дадут ему наступить на аспида и василиска, но полагал, что власти, узнав, как он распорядился с проезжим, не примут этого поступка в зачет тех посулов, которые даются в приходской церкви. Посему он решил вывезти покойника из деревни и погрести его в надежном месте. Он вывел лошадь, фыркавшую и пятившуюся от мертвого духа, запряг, выкатил Люсьена Лекра изо рва погибели, где он безмятежно ждал общего восстания мертвых, взвалил его на телегу и повел лошадь под уздцы туда, где в отдалении синела гряда старой рощицы, смутно освещаемая первою зарею. Кавалькада, провожавшая герцогиню, проехав аллеей кряжистых дубов, похожей на узкую узловатую пещеру, выбралась к бедной деревушке, поодаль от которой видны были две остроконечные башни, свидетельствовавшие о том, что до замка г-на де Барандэна было уже недалеко. Его постройки и башни зыбко отражались в зеленоватом рву, которым был он окружен; лягушки квакали в камышах, последние летучие мыши чертили светлеющий воздух, спеша вернуться к стропилам пыльных чердаков г-на де Барандэна, и в окне показалось сморщенное лицо замкового смотрителя, разбуженного герцогскими лакеями, которые битый час, надсаживая глотки, старались докричаться у подъемного моста. На опушке рощи крестьянин, то боязливо прислушивавшийся к лесной глубине, где начинали сонно насвистывать птицы на сырых ветвях, то поглядывавший в сторону деревни, откуда поднимались первые печные дымы, усердно копал длинную яму, а лошадь переминалась и шумно фыркала ему на ухо. Замковый смотритель, кричавший дребезжащим голосом, что г-н де Барандэн не оставлял ему на этот счет никаких распоряжений, что людям, ему неизвестным, он дверей не откроет, и ворочавший при этих речах в окне древним мушкетом, представлявшим тем большую опасность, что при выстреле ему непременно разнесло бы ствол вдребезги, наконец остыл и послал за местным священником. Поднятый чуть свет с постели, тот проявил поразительную для таких обстоятельств кротость и столько благоразумия, что от его обилия мог бы корыстоваться весь замок, включая смотрителя. Вход был открыт, и кавалькада гулко въехала в ворота; лакеи, оставив лошадей на попечение замковому конюху, громко зевавшему из конюшни, исполняли приказы священника, начавшего печальный обряд, а грехи г-жи де Гриньи, по одному выпрыгивая из повозки, зябко пожимались и испуганно оглядывались в угрюмой обители, где барышне де Барандэн довелось провести те лета, когда ни грехи, ни сопутствующие им скорби еще не посещают человеческого сердца. Крестьянин закончил яму, в осыпающихся закраинах которой свивались белые корни полевых трав, и подошел к телеге. Неспешно встававшая с Тифонова ложа, сея скупой свет, Аврора, вероятно, — если озаботилась этим — была единственною зрительницею, как в минуты, когда герцогиня де Гриньи расставалась с сим светом в насильственном окружении шести уродливых и оскорбительных фигур, призванных опозорить ее память под видом смирения, мертвое лицо ее Сладострастия, хранившее на себе печать всех общедоступных пороков, закидывал мокрой глиной на краю леса в нескольких милях от замка Барандэн торопливый крестьянин, чья несчастная вспыльчивость несколько нарушила замышленную церемонию, что, видимо, огорчило бы герцога, если бы он когда-нибудь узнал об этом.