Выбрать главу
ак у меня голова была больна от сильного ветру, почему я к всенощной не была, то он намерение свое отложил. Я пошла смотреть. Две бабы, которые за козами глядели, принялись гадать, от чего было сему выйти и что они, едва это приметив, чабреца заткнули за притолоку, а я обвиняла их нерадение, как увидели идущего по полю от реки к нам человека, в военном платье, которое на нем изрядно запылилось, пуговицы только блестели. Он издалека начал кланяться, а мы кричали ему, пусть скажет, кто таков. Он отвечал, чтобы мы не беспокоились, он-де человек благородный и вреда нам не сделает, и не доведем ли мы ему, кто в этом месте живет. Я ему отвечала, что живут благородные люди, поместье Басаргиных, Ильи Алексеевича, а проживает его свояченица, Анна Николаевна. Он, близко подошед и подняв ко мне смуглое свое лицо с блестящими глазами, начал говорить, что он-де поручик Андрей Иванович Еворлаков, служивший доселе на линии, а с нынешнего лета кампании ему увольнено за болезнию, и нет ли у нас в доме кого служащего теперь в армии. Обращение его меня успокоило, и я сказала, что Басаргиных сын, а мой племянник, Петр Ильич, ныне в войсках. Он спросил, не в таком-то ли полку, я отвечала, что точно в таком; тогда он с улыбкою говорит, что “мое посещение конечно здесь приятно будет”, для того что с молодым Петром Басаргиным он в близком знакомстве и о нем рассказать может. Не могу сказать, как мое сердце обрадовалось, слыша это. Я повела сего нечаянного встречного в дом, с нетерпением по дороге делая ему бесчисленные вопросы, хорошо ли там с Петрушею, и давно ль они расстались, и что господин поручик делает в сих местах. Он отвечал, что, как из армии его выпустили, добирается своим коштом до дому и вся та дорога ему не рассказать какого труда стоит: ибо до города Познани, которая от Бранденбургской границы не более восьми верст расстояния, почтовых лошадей не учреждено, то принужден был брать обывательских, кои мелки и худы, да и приготовлены не бывают, а надобно на каждой перемене ждать; в Познани ж, отколе начинаются почты, он по не знаю каким причинам ехал опять обывательскими, но тут уж остановки не было, везде для перемены назначены станции. Справедлива пословица: “На стороне обтолкут бока”, сию истину он не однажды познал, пока выбирался из тех мест. Теперь идет он от Карновского яма, в нашем соседстве, с намерением, сыскав ночлега, передохнуть, ибо он на езде от больной руки покоя не знает. Я ввела его в дом, где, услышав, что к нам с вестями о молодом хозяине, все поднялись бегать, погонять не надо было. Собрали ужин с извинениями, что для постного времени не обильное угощение; но он всему благодарил. В Польше, сказывал он, сего лета урожай всеми похваляется, то он надеялся дешевизны. В прошлом году брали из магазинов муку по девять рублев за четверть, а крупу по шестнадцати, так вспоминая московское время, кого досада брала, а кто смеялся: “это-де тебе не к Маменторфу за шампанским бегать”; и в сем году не скажешь, чтоб для нас подешевело. К тому еще все в суетах, ожидая армию по осени, а подле дорог собирают пушки, прошлого году брошенные на ретираде; и благословлял он удачу, когда оттуда насилу выскребся. Весьма хвалил нового главнокомандующего, принявшегося с разумом и усердием, чрезвычайно удовольствовавшими армию, которая его распоряжениями ожидала великих выгод: ибо при нем солдатские насильства и шалости, от которых в Шлезских землях обыватели несравненную к нам возымели ненависть, всеми силами пресечены, и в краткое время дисциплина приняла некоторый вид; и ежели он так продолжит, как начал, то уповать должно, что не только Франкфурт будет наш, но и винтер-квартиры будут по Одеру, Кольберг и Глогау взяты и неприятелю движения крайне стеснены: ибо в Прусской земле, покинутой на ландмилицкую защиту, немного бы против нас успели. Но трудно за предместником его, графом Апраксиным, исправлять, от которого, затем что прилежал к благочестию и прохладной жизни, выше меры упущений: а много ли набожность ему помогла, когда он не имел смысла, чтобы неприятеля по разбитии преследовать. Ежедневно все слышали, как бьют зорю, и с недоумением спрашивали, когда же генеральный марш. Тут приметив, что мне такие речи неприятны, он их оставил, но только сквозь зубы примолвил, что вольготно кампании делать самому в золотых шатрах, а офицеров раскладывая по овинам: отчего-де тут ему христианская совесть ничего не внушала. Впрочем жаловался Андрей Иванович, как противу желания не наблюдал обрядов, вынуждаемый воинскими обстоятельствами, и еще третьего дня, на пути в чистом поле, сожалел, глядя, как солнце за реку заходило, что он теперь не у всенощной. Когда я сказала, что суббота давеча только была, осьмое число, он верить мне не хотел, дивясь, как сбился в дороге. Я же ему стала жаловаться, как тяжело с крестьянской строптивостью. Как шли мы с ним деревнею, сколько чесночного бота вывалено на улицу, а мало ли о том было говорено. Он равнодушно отвечал, что увещаниями мало поможешь, а впрочем наружность деревни обличает доброе мое смотрение. Тут он тарелки отодвинул, живейшим образом благодаря за ужин, и начал спрашивать, не писал ли нам Петруша об их с ним знакомстве. Услышав же, что нет, он, пожав плечами, сказал, что ему это удивительно: “надобно вам, Анна Николаевна, сказать, что поистине нас за братьев принимали, ибо везде мы являлися вместе и были как один человек, в таком нерасторжимом дружестве. Петр Ильич моих советов всегда слушался, коими я остерегал его неопытность; а когда из сержантов досталось ему в офицеры, он ко мне первому прибежал со своею радостию, показывая золотой темляк, и я его от души поздравлял”. Глянув в окно, где у меня на огороде посажены гвоздички турецкие, кои уже опустившеюся ночью едва были видны, он промолвил, что “у хозяина их были такие же точно, когда они стояли в Бранденбургских землях и где над ними было приключение, которое, он надеется, я не поскучаю выслушать”, и принялся рассказывать.