— Мы стояли на кантонир-квартирах в двух деревнях под Ландсбергом. Полковник наш ожидал распоряжений. Наш хозяин, у которого заняли мы горницу и чулан, вытеснив его в приделок, служивший вместо клети для хранения всякой рухляди, был человек презабавный, важный угрюмец, щекотливый и осторожный; наш товарищ, с коим мы квартировали втроем, его дразнил, явно ухаживая за его дочерью, белесой девкой, которую тот наконец, в отчаянье от такого офицерского учтивства, отправил со случаем в Мезериц, где была у ней тетка. Впрочем, он довольно отплачивался за неудобства, выпрашивая у нас солдат на сенокос или беря чрез нас у маркитентеров ниток и холстины. Однажды ввечеру, стоя у забора, глядел я, как два солдата несли шест с медным котлом, спускаясь к Варте за водою. В скором времени с шумом шли они обратно, таща за собою упиравшегося мужика, волосы мокрые и всклочены, в руке державшего кукан с полудюжиною окуней. Дошед до полковничьей избы, подле которой стража ходила рунтом, они добились у караульных ввести пленника в горницу, на что полковник, морщась, им говорил, куда-де вы его с рыбою, рыбу-то могли в сенях оставить. Ему рапортовали, что нашли на сего человека, когда он по крутым берегам перебирался, ища, откуда будет ладнее удить, ибо река от жары снищала, и, остановя, вопрошали, кто таков; а он о себе не сказывал, токмо просил прилежно его оставить, отдавая им рыбу всю, из кармана яблоки и вина в бутылочке было на пять копеек. По обыске на нем паспорта печатного, ниже письменного, как и иных бумаг, не оказалось. Он признался лишь, что Костромского уезда, господский человек, а для чего здесь, в том не открывался: потому его полковник, подозревая, что попался проведчик прусский, велел запереть покуда в погребе, а солдатам выговорил, что они за такой пустошью не к своему ротному начальству, но его потревожили, и, возясь с этим мужиком, ротный котел бросили в рогозе, за которым их обратно отрядил. Тем все кончилось. Назавтра, около обеденного времени, мнимый соглядатай, сидя в холодном погребе один, при котором караульный стоял с переменою при дверях с лица, зачал сильно шуметь и кричать, пусть ведут к полковнику, чтобы ему донести об интересном деле государеве. О том слыша, полковник велел дать ему есть. На то пленник, не успокоясь, просил караульного представить полковнику, сидевшему в ту пору за обедом, что “там-де у тебя стоит хрустальный штоф, которому цена восемьдесят копеек, а там то и то”; и так ему явно показал, какая посуда у него при какой руке стоит и который прибор хозяйский, а который он, полковник, с собою привез. Полковник удивился и велел его привести, а когда мужик, связанный назад руки, просил его освободить и оставить его с полковником тайно: все то полковник, уповая на свою силу и Божию помощь, ему дозволил. Оставшись одни, мужик, падши пред ним на колени, сказывал, что он здесь не для воровства, ниже какого-либо урона войску, но чтобы оказать помощь войне, для того что он, именем Яков Евстратов, обладает такой властию, чтоб на прусского короля наслать крепкую армию бесов, для чего найдет на него, короля, невидимая тоска, а войско его отовсюду гибнуть станет, яко древле на царя Сеннахирима от ангел учинено было. А что его о таковой возможности слова не пустые, он, полковник имел свидетельство, и ежели еще надобно будет, он ему и еще представит. Слыша такие речи, полковник позадумался. Первая его мысль была препроводить пленника в Ландсберг, отдав коменданту, чью должность отправлял генерал-поручик Муромцов, коротко ему знакомый, и с сим отделаться от странного гостя. Сказав себе, что с этим успеется, полковник подумал о другом. Склоняясь по летам к покою, он все более любил его среди тревог военных. Запоздавший переучиваться, он, в турецкой войне под начальством Миниха привыкнув к построению батальон каре, с печалью примечал, как в Пруссии, с ее лесами, дифилеями и болотными водами, сей порядок приводил всечасную опасность от вражеского нападения, а начавшееся Фермором распоряжение полков по новому образцу отягощало его должность непривычными попечениями. Соблазняясь предложением пленника, он, предпочитавший славиться скорее благоразумием, нежели отважностию, и неодобрительно отзывавшийся о великих полководцах, кончивших жизнь в сражениях, думал, что в случае неуспеха сможет так сделать, чтобы слух ни о чем из полку не вышел. Собрав ввечеру доверенных офицеров, он предложил им обстоятельства и спросил их мнения. С замешательством они слушали его рассказ; наконец один отвечал, что прежде рассуждений, можно ли соглашаться на предприятие, предлагаемое сим колдуном, Яковом Евстратовым, должно дознаться, каким манером он сюда попал, чрез столько стран и подле самого фронта оказавшись, а буде станет в том запираться, то в ребрах у него пощупать, ибо дело это подозрительное. Другой заметил, что если верить мужику, что он удобен короля в таковые невиданные беды ввергнуть, то любопытствовать, как он из Костромы сюда оказался, бездельно кажется. Заметили еще, что если ему и верить, то должно ли такою затеею Бога гневить: как бы не пришлось благодарить потом, если пустыми только заботами кончится. Полковник говорил, чтоб решали не медля, ибо слышно было, что цесарский фельдмаршал Даун короля Фридриха при Ольмюце в отчаянное о самой его жизни положение привел, то самое было б время, чтобы кампанию окончить, тем более что король, весьма хитрый и во всех предприятиях скорый и расторопный, подлинно надобны паче естества силы, чтобы войну победою довершить, которая второй год точится. А из Ландсберга мало вероятия, что пойдут на Кистрин, откуда королевскую казну три недели как вывезли, крепость сильная и магазин хотя велик, но беднее берлинского, еще и вся Донауская армия между Кистрином и Франкфуртом, подкрепленная деташированным от принца Генриха корпусом, чего ради прямое марширование на Кистрин ни к чему другому, как к генеральной баталии, привесть не может; а всего верней, что определено будет идти на Глогау, где есть знатный арсенал и великие магазины, почему о ее взятии много думают, но в оной крепости гарнизону более тысячи человек, к сему изобильная артиллерия и провиант, и нельзя думать, что ее осада к скорой нашего оружия славе склонится, но скорее, что претерпеть нам немалый урон. Потому не лучше ли допустить того азарду, нежели далее во всякие непредвиденные случаи ввергаться. У себя в полку мы, слава Богу, за всем уследить можем, а если не успеем, то по крайности от нас наружу не выйдет. Иные с полковником соглашались. Тот офицер, что советовал с колдуном поступить по всей строгости законов, упорствовал в своем мнении и, разгорячась, принялся за табакерку. Она у него была большой цены, золотая с его финифтяным портретом, писан в Петербурге, у лучшего тамошнего табакерошника, так он щеголял ею и так дорожил, что на минуту расстаться не хотел: но тут хлопает по себе и ничего не находит. В сию минуту является в горницу часовой и с крайним замешательством сказывает, что от пленника настоятельное прошение передать два слова господам офицерам, пока они ни на что не решились. Первое, Ивану Алексеевичу (обращаясь к тому офицеру): что-де вы ищете, давеча за карточной игрою ее вынув, на столе оставили, где по сию пору стоит; а второе, ко всем господам, не иметь сомнений, но “по истинне клянусь вам небом и землею, победа в руках наших; требуется одно начатие, а о благополучном окончании сомневаться нечего”. Тут уже все, слыша это, согласились. Полковник послал к нему спросить, что для его предположений надобно; тот отвечал, что только б на одну ночь дали ему вольность, дабы он дело то как следует совершил, а в ту ночь никому из дому не показываться, затем что никакому человеку, кроме него, тогда на улице обретаться безвредно не будет.