— Люди монетного двора больше, чем кто-либо из мирян, осведомлены в богословских вопросах, — заметил госпиталий, — а все из-за их ремесла, поистине сходного с божественным. Посмотри на делателей фальшивых денег, коих было много в древности: они не сеяли, не жали, но, засевши в пещерах, посильно подражали природе: как она, взирая на идеи в божественном уме, чеканила разные виды всех вещей, так и они, глядя на одного Цезаря, чеканили его много, наполняя мир славою человека, который, будь его воля, вынул бы их из глубины и повесил на высоте, и воздавая ему все, что должны Богу, то есть любовь и пылкое поклонение.
— Ты же знаешь, чем кончается злоупотребление чужой печатью, — отвечал келарь. — Всякий, кто берется за это, рано или поздно попадет в свою ловушку. Когда погиб Марк Марцелл и его кольцо досталось Ганнибалу, тот сочинил от имени покойного письмо в Салапию: он-де ночью будет к ним, так пусть стоят наготове, и запечатал его консульской печаткой. Ночью он подошел к городу, пустив впереди перебежчиков, одетых по-римски; они будят стражу, говоря, что консул прибыл, и те суетятся подле ворот, подымая решетку. Едва проход открылся, перебежчики пускаются в город, и, чуть вошло шесть сотен, канат оглушен, решетка падает, и на них наваливаются салапийцы, благовременно извещенные о гибели Марцелла, меж тем как другие, взойдя на стены, камнями и дротами отгоняют Ганнибала, попавшегося на свое же лукавство.
— Это напомнило мне одну историю при осаде Фаэнцы, — сказал госпиталий. — Надеюсь, ты не сочтешь ее неуместной, ибо она касается богословских вопросов и трактует их с подобающим уважением. Император, как я говорил, велел приискать ему другого цирюльника, поскольку тот, что у него был, взял Фаэнцу при помощи полотенца и бритвы, а императору это не понравилось. И вот, когда новый цирюльник был найден и взялся за свое дело, император, чтобы скоротать время, спросил, что в лагере думают о его деньгах: он ведь стоял под Фаэнцей так долго, что уже заложил свои драгоценности и посуду и наконец придумал выдавать рыцарям и поставщикам свое изображение, оттиснутое на коже, велев принимать эти оттиски наравне с золотой монетой. «Сильно ли возмущаются этим новшеством?» — спросил император. «По правде говоря, — отвечал цирюльник, — есть такие, кто боится, как бы их не надули с этими деньгами, но больше тех, кто готов всю свою кожу подставить, чтоб ее испестрили такой печатью, лишь бы потом ее обменять на золотые, как им было обещано; что до людей благоразумных, то они говорят, что императорский лик на клочке кожи — все равно что сила Божия в сотворенных вещах и что надобно смотреть не на простоту вещества, но на могущество власти, которая из чего угодно может сделать золото, и не прекословить ей, но во всем слушаться, как тот пистойец, которому явилась Святая Троица». Император говорит: «Я не слышал об этом; расскажи, как вышло дело». — «Случилось все так, — начинает цирюльник. — Один пистойец, хорошего рода, но смолоду склонный к воровству и потасовкам, с охотой входил в любое бесчестье, какие в его городе никогда не иссякают, принося своему отцу лишь горести и слезы, и наконец, сговорившись с еще несколькими молодцами того же разбора, однажды ночью вошел к святому Зенону отнюдь не ради молитвы. А когда они сбыли с рук серебряные столы, ризы и прочее, что могли вынести из Божьей церкви, этот человек рассудил за лучшее покинуть родной город, ибо по своей скромности тяготился избытком внимания, и направить свои стопы куда-нибудь, где они еще не наследили; решившись на это, он раздобыл одеяние, в каком ходят братья-минориты, и пустился по дорогам искать лучшей доли. Идет он так, ни о чем не печалясь, и вот встречает еще двоих монахов и прибивается к ним, говоря, что нет ничего лучше доброго общества. Солнце уже клонится, и наконец они решают, что время для трапезы, однако у них ни крошки с собой нет. Один монах говорит: „Не печальтесь, братья; я скажу вам вот что. На крайнем западе земли, в ливийском краю, стоит яблоня с прекрасными, сочными яблоками, кои охраняет бессонный дракон. Мне, недостойному, дан Святой Троицей такой дар, что я могу духом перенестись туда и усыпить дракона за то время, какое требуется, чтобы прочесть «Отче наш»”. С этими словами монах усаживается на землю и закрывает глаза. Они подождали, сколько было сказано, а потом другой монах говорит: „Думаю, он уже управился; а теперь знай, что мне дан Святой Троицей такой дар, что я могу перенестись в ливийскую землю, сорвать эти яблоки и вернуться с ними сюда, и скорее, чем ты прочтешь «Отче наш»”. Сказавши это, он устраивается рядом с первым и тем же манером смежает очи, и глядь — подле него появляются три прекрасных яблока. Видя это, пистойец говорит сам себе: „Ну, я-то знаю, какой у меня дар”, берет яблоки и съедает одно за другим все три. Вскоре монахи зашевелились, протирая глаза, и начали спрашивать у пистойца, что случилось и где их яблоки. Тот в ответ: „Братья, пока вы были в Ливии, а я дожидался вашего возвращения, со мной, недостойным, произошло великое чудо. Прямо на этой обочине, где вы сидите, явилась во всей славе Святая Троица. Я распростерся на земле в великом трепете и страхе, а Она промолвила: ‘По совести говоря, эти яблоки принадлежат Мне’. Взяла их и исчезла, будто ее и не было. Так вот все и случилось, по истинной правде, как я вам рассказываю”. — “Так ты видел Святую Троицу? — спрашивают монахи. — Скажи нам, какова Она?” — “Братья, я вам скажу, — отвечает пистойец, — Она такова, что описать это невозможно”. Тут монахи уверились, что он подлинно видел Святую Троицу, и сказали ему, чтобы он дальше шел один, ибо они не считают себя достойными идти с ним; но пистойец их уломал, сказав, что они нужны ему ради смирения, и они пошли втроем дальше. Вот так и здесь: тот, благодаря кому мы богаты всем, чем богаты, волен забрать свои дары, когда ему вздумается». Император дослушал его, а когда бритье закончилось, велел найти ему другого цирюльника: «Ибо Святая Троица, — прибавил он, — взяла бы одно яблоко, а я не хочу, чтобы меня, верного сына и защитника Церкви, касался нечестивец, проповедующий троебожие».