Выбрать главу

Недаром же изучение характера и судьбы человека по телесным его проявлениям занимало многих средневековых ученых. А потом Ломброзо (о, Ломброзо!) и дама Френология: познайте человека по шишкам черепа за пять уроков.

В "Книге о физиогномике латинского анонима" есть множество любопытных наблюдений. Например:

Сияние глаз, если оно сопровождается радостным мерцанием, является нехорошим признаком. Мерцание серо-голубых глаз — ужаснейший признак, он означает страх и хитрость. А если они еще и насмешливы, то являют собой высочайшую степень бесстыдства.

Человек, находящийся между полами… греки называют его androgynos, представляется таким: у него влажные глаза, которые смотрят бесстыдно, зрачки его вечно блуждают, его лоб и челюсти сжимаются, его брови вечно вскинуты, его шея склонена, его нижняя часть спины не пребывает в покое, он смотрит по сторонам, у него высокий детский голос, как бы гортанный, почти что щебечущий, очень приятный на слух, завораживающий издали, как лезвие, и это независимо от того, говорит он медленно или быстро. Чаще всего слушают не то, что он говорит, а тон его голоса.

Изнеженные люди, которых называют kinaidoi, постоянно усмехаются, разговаривая, голос у них словно бы надломленный, они часто вскрикивают, когда смеются, постоянно двигаются, уделяют много внимания жесту, умеют склонять голову другому на плечо при встрече и делают это грациозно. Такие люди безусловно должны быть уничтожены при встрече, потому что непостоянны, опасны, умны, умеют увлечь и дать собеседнику призрак сиюминутного счастья.

Радикальный рецепт, главное — верный.

Наверное, из-за черно-белой черствой радикальности я и разлюбил Средние века, как я вежливо чураюсь слишком трезвых мясных людей и тех, о ком писал Козьма Прутков: "Специалист флюсу подобен, ибо однобок".

Тело просыпается ровно в четыре часа ночи, отряхивается, как выкупанный пес, от шелухи чужих захлебучих любовей и праведного гнева, от аналитики и депрессий, от счастья и несчастья чужих семей, хнычущих младенцев, елейных молитв, квартирных долгов, от чужих братьев и сестер, от объятий и проклятий.

Тело хлебает холодную воду из разбитого графина. Тело не включает света, а просто приникает лбом, виском, коленом к другому телу, будто капля по стеклу, сползает вниз и терпит еще один день.

И только так вспоминает, что тело — это "он".

Он счастлив, потому что терпит еще один день.

Он счастлив еще одну ночь.

Тогда тело гасит свет. Тело ложится на спину. Тело плывет плашмя на солнечные пустоши. Где по осени трубит в позолоте позументов царская охота, ищут душу ловчие, и так хорошо, когда торфы горят, когда конским потом исходит караковая земля, где всегда я успею, но они догонят меня. Хорошо, хорошо, пошли!

Тело не думает ни о чем.

Каждые тридцать дней кровь полностью меняет свой состав.

Каждые семь лет все клетки тела обновляются.

Даже если это не так, то все равно — прекрасно.

Хотя бы внутри собственного тела я избавлен от постоянства.

2. Травля

Первые страхи — стразы. Еще младенчески бесформенные, почти ласковые и неповоротливые, как слепые тюлени.

Глазок материнского соска, гигантское облако давящей груди — этого не помню и помнить не могу, но знаю — так должно быть.

На смену им пришли иные — полутемный паноптикум, ассортимент лавки часовщика Дроссельмейера, нечто гофманианское, сухонькие чудотворцы, востроносые профили, как у больной птицы или мертвеца.

Желтоватые косицы и букли париков, по балетному развеянные фалды сюртука и ломаные жесты то ли больших актеров, то ли марионеток.

Песочный человек, образованный, дотошный, пунктуальный Песочный человек, которому совершенно некуда спешить — потому что у тебя, ничтожной восьмилетней личинки, нет и четверти часа, а у него что позади, что впереди — миллионы лет сверкающей бессонницы.

Он только и ждет, когда ты смежишь веки, скорчишься под домашней байкой, плавно скользя в мокрый полуобморок — вот тогда он склонится над изголовьем, и снова — птица, остроносая птица выпьет твои глазные яблоки из орбит. Ай, соринка попала в глаз, уголек, ресничка, — дай вылижу из влажного уголка, дай вылижу.

Детство — царствие страха. В складках одеяла перекатываются черепа, смерть живет под кроватью, полуразложившееся лицо маячит за оконными рамами. Тоска глухо говорит под ложечкой. Привычный ужас вечернего коридора от комнаты к кухне — вот кто-то схватит, вот кто-то схватит!

Вообще страх перед наступлением темноты, когда льнешь к матери, почти царапаешься в ее милосердную утробу: пусти назад, пожалуйста, пусти. Мама, когда будет утро?