Выбрать главу

Пусть тают карминные карамельки, с антильской прохладой, со всеми свечениями рыбьих стай и планктона, акванавтическими красотами Большого Барьерного рифа. Качаются под бризом яхты миллионеров с тысячами огоньков на вантах, голенастые леди глотают ледяное шампанское. Южный крест застыл в зените, и креолка, надоевшая креолка из рекламного ролика, — заученно-томная, с голенями, глазами и ланитами гламурной лани и Анитры уклоняется от совокупления.

Ты плакала по ночам. А когда я вставал и бежал к тебе, ты отворачивалась, поправляла занавеску на кухонном окне и говорила мне: "Ничего. Иди спать".

Ты купила летом в Каире у нищего две раскрашенные анилином дудки из тростника, которые не играли, как я ни пытался зажимать выжженные отверстия.

Ты любила волчки, калейдоскопы и четки.

Вон их сколько, пыльных, полудрагоценных, нанизано на глиняную бутылку из-под фальшивого грузинского вина, где три глиняных князя пируют на пленэре, воздев глиняные винные рога, горные кручи, папахи, сабли, закланный баранец и подпись Пиросмана: "Пить не надо одному".

Не надо. Не надо одному пить, Прекрасная.

Твои ладони. Я забыл, какой длины была твоя линия жизни, когда я тебя мыл, голую, еще теплую, я не догадался посмотреть.

Да ты и подвернула ладонь, они кололи тебя, было неудобно, я не мог разглядеть, длинная она или короткая.

Меня торопили медицинские сестры. Нужно было ждать санитаров, подписывать бумаги, звонить кому-то, хлопотать, получать заключение, я не успел посмотреть, какой длины она была, эта чертова линия на твоей ладони.

Но ты же где-то есть.

Я просто не могу пока найти твой новый адрес, я не знаю, у кого тебя спросить на улице, как спрашивают дорогу или время.

Что я покажу, когда меня спросят о тебе? Твои волчки?

Купленные тобой игрушки, книги, платья? Что?

Сумку, с которой ты ходила на работу, которая теперь лежит на боку в прихожей как дохлая собака, мужчину, который зачал меня тебе и тоже не остался навсегда.

Твою обувь, которую никто не взял, после того как ты не осталась навсегда, потому что у тебя очень маленькие ноги были, тридцать четвертый размер.

Ты любила персидские стихи — робаят. Они вытатуированы на мне теперь навечно, острым мусульманским стилом-калямом.

Помнишь то четверостишие, которое ты часто повторяла, которого я смертно боялся в детстве:

Исчезну со скрижали бытия,И станет мертвой глиной плоть моя,Ты птицу вылепи из этой глиныИ соловьем поющим стану я.

Зачем ты и в этом ошиблась? Там песок, гравий, я пытался лепить птицу — не выходит совсем, все разваливается.

Прекрасная, которая пришла, чтобы остаться навсегда. Нефертити, я пытался от тебя бежать, забывать, пить водку, все, что люди делают в таких случаях. Бог дал, Бог взял, время лечит, все перемелется, будет мука, ей там лучше, все это формулы фальшивомонетчиков.

Они не помогают ни черта.

Я люблю тебя, так же, как и любил.

Только теперь — навылет.

Я юлил, фарисействовал, писал о чем угодно, о Возрождении, о Боге, о России, наворачивал торты отвлеченных красивостей и не смог, не сдержался, не выдюжил, вот поэтому понял, что пишу только тебя. Дешевое шаманство.

Я просто хочу, чтобы ты пришла и осталась навсегда, даже если самое плохое случится: если ты придешь такая, какая ты сейчас. В земле спустя четыре года.

Я знаю, что нельзя, но я бы тебя впустил.

Если бы ты пришла, я открыл бы перед тобой дверь.

Сквозь замочную скважину ощущаю запах раскаленного песка, твой полуденный суховей.

Различаю тебя, стоящую, как королевская кобра, там, на том берегу Голубого Нила, где и языки умолкли и знание упразднилось, где ты осталась навсегда.

Нофер-Неферу-Атон.

Таково одно из имен царицы Нефертити.

Приходи.

Я согрел бы тебе чаю, я только что поставил чайник на плиту.

В земле лежит и греется твое горчичное зернышко — малая часть тебя, компьютерная клавишка, плашка из наборной кассы цифр и слогов, буквочка от магнитной азбуки первоклассника.

Если бы я знал, как добраться до тебя, я посадил бы в горшок зернышко, как та женщина у Андерсена, и вырастил бы тебя вновь.

Ведь если из льняного семечка бездетная старуха смогла вырастить себе дочку-дюймовочку, то наверняка существует и такое зерно, из которого можно вырастить

мать.

Прими цветок лотоса из твоего сада,Его не отняли у тебя.Пусть несет он тебе всякие дарыИ плоды, созревающие в нем.Чтобы ты утешилась его лакомствамиИ насладилась приношениями.Сердце твое освежают цветы сада,Тело твое охлаждает тень гранатового дерева.Во веки веков ты будешь делать то,чего пожелает твое сердцеЗолотая…

СОНЯ КОЧЕТОВА

В ДВЕРЯХ

Мы стоим в дверях, и я держу ее в руках и глажу ее плечики. Забираюсь снизу под свитер и глажу ее шершавую спинку, и глажу, и глажу, и обхватываю ладонями все ее тельце, странно, она ведь не худенькая, почему она кажется мне такой маленькой…

И спереди тоже, не там, где грудь, а там, где сердечко, а она гладит меня своими ручками по лицу и по затылку, и лицо у нее все переливается, переливается радостью и таким доверием, у меня просто сердце останавливается от любви и от нежности к ней, такой маленькой и честной.

И она обхватывает меня за шею, обнимает так крепко, что вся дрожит от усилия, и прижимается своей бархатной щечкой, и прячет лицо у меня за плечом, она думает, я не знаю, какое у нее делается лицо, когда я его не вижу.

А я знаю. У меня такое же.

ЛИНОР ГОРАЛИК

СМЕШНО ЖЕ

Пили мало, просто окна были открыты, а за ними все делалось синим и пахло чем-то таким, что становилось смешно от любой глупости, и он был рад, что они все тут, и всех любил. Кто-то рассказал, как до смерти испугался однажды упавшего за шиворот птенца, — орал и скакал, надорвал голос (ему тут же ответили: "Можно подумать, ласточки выживают!" — и тоже хохотали до слез). Девушка, которую привел Паша, рассказала, что в детстве боялась Боярского в роли кота, — убегала на кухню, один раз даже полезла прятаться в холодильник. "А там пингвин!" — вдруг сказал Паша, все грохнули, Марина простонала: "Это что же вы, люди… Ну прекратите… Живот же болит…" "Это что, действительно, — сказал он и засмеялся. — Вот у меня было: года, наверное, четыре, мама меня посадила на колени и говорит: "Я не мама, я волк, превратившийся в маму!" Я не поверил, она говорит: "Нет, правда! Я волк, превратившийся в маму! Я тебя сейчас съем!" И так раз пять, я такой: "Да нет, нет!", а она: "Да! Да!" — и тут я вдруг поверил. Вот это я испытал ужас. Вот это был ужас так ужас. Я так поверил, что это был знаете какой ужас? Ого!" — он засмеялся опять и помахал пластиковым стаканчиком. Но ничего не произошло, и он подивился, что отсюда, с пятнадцатого этажа, вдруг стало слышно, как по улице тащится медленный ночной троллейбус.

ВРАСПЛОХ

Тут он вспомнил, что после мытья посуды забыл насухо протереть раковину, пошел и протер. Затем он присел на край плиты и сосредоточился: нет, все было чисто, все сверкало, даже в холодильнике стоял новый поглотитель запахов, даже кошачьей шерсти на ковре в гостиной не было видно. Тогда он принял душ, в душе почистил зубы и еще раз мысленно перебрал содержимое сумки: ноутбук ни к чему, а вот паспорт уложен, и еще уложены несколько фотографий, крупным планом, они могут понадобиться. Запасная пара очков — он всегда везде забывает очки — и шоколадный батончик. Мобильник в кармане джинсов, джинсы он с утра постирал, они чистые, футболка тоже чистая, еще одна чистая футболка в сумке. Вроде все. Весь чистый, одетый, в ботинках, ровно в семь тридцать две он сел на диван и включил радио. В эту секунду их самолет должен был вылететь из Рима домой, в Нью-Йорк. Он представил себе, как Марта улыбается терпеливой стюардессе, как сидящий справа от нее Генри-младший, распустив губы, завороженно смотрит на движущуюся за иллюминатором взлетную полосу и как Джинни крутится под пристегнутым ремнем, намеревается забраться на сидение с ногами. Он закрыл глаза. Если что-то случится, он готов. Чистый дом. Чистая одежда. Их фотографии крупным планом. Запасные очки. Шоколадный батончик. Если что-то случится, об этом скажет радио. Пункт сбора родственников будет, скорее всего, в трех километрах отсюда, как в восемьдесят шестом году, и он уже выучил карту наизусть. Шоколадный батончик, очки, чистая футболка. Когда Марта с детьми летела из Парижа, от ее мамы, он тоже приготовился, но почему-то заснул. В этот раз он досидит до конца, честное слово.