А потом у него нашлась забава и дома: подглядывать из окна верхнего этажа за нашей соседкой госпожой Парвин. Госпожа Парвин часто возилась у себя во дворе, и, разумеется, при такой работе чадра у нее часто спадала. Ахмад часами простаивал у окна гостиной. Однажды я подсмотрела, как они подавали друг другу какие-то знаки.
По крайней мере это отвлекало Ахмада, и он оставил меня в покое. Даже когда отец разрешил мне ходить в школу без чадры, только в платке, это стоило нам лишь одного дня криков и споров. Не то чтобы Ахмад тут же успокоился – но он перестал меня бранить и больше со мной не разговаривал. В его глазах я сделалась воплощением греха. Он на меня даже не глядел.
Меня это нисколько не огорчало. Я ходила в школу, получала хорошие отметки, со многими в классе подружилась. Чего еще и желать? Я была совершенно счастлива, особенно с тех пор, как мы с Парванэ стали лучшими подругами и поклялись ничего друг от друга не скрывать.
Парванэ Ахмади была очень веселая, жизнерадостная девочка. Отлично играла в волейбол в школьной команде, а училась кое-как. Плохой девочкой я ее не считала, вовсе нет, но многие правила для нее как будто не существовали: она не знала, что хорошо, что плохо, что правильно, а что нет, и как надо себя вести, чтобы сберечь доброе имя отца и его честь. Братья у нее тоже были, но она их нисколько не боялась, порой даже дралась с ними и давала им сдачи, если ударят. Все на свете смешило Парванэ, и она хохотала вслух даже на улице. Ей, похоже, никто не говорил, что девушка не должна выставлять напоказ зубы, когда смеется, и никто из чужих не должен слышать ее смеха. Она удивлялась, когда я напоминала ей, что это неприлично, и просила прекратить. Смотрела удивленно и переспрашивала: “Почему?” Бывало, уставится на меня так, словно я – человек из другого мира (впрочем, ведь так оно и было). К примеру, она знала наизусть все марки автомобилей и мечтала вслух о том, как ее отец купит черный “шевроле”. Я понятия не имела, как выглядит “шевроле”, но не хотела в этом признаваться.
Однажды я указала на красивую, новую с виду машину, и спросила:
– Парванэ, это и есть “шевроле”, про которое ты говорила?
Парванэ глянула на автомобиль, на меня, расхохоталась и прямо-таки завизжала:
– Какая забавная! Она путает “фиат” с “шевроле”.
Я залилась краской по самые уши, чуть не сгорела от стыда и от того, что выдала свое невежество, и от того, что она так громко смеялась.
Дома у Парванэ были и радиоприемник, и телевизор. У дяди Аббаса я тоже видела телевизор, но у нас был только большой приемник. Пока бабушка была жива, а теперь при Махмуде мы не включали музыку, ведь это грех, тем более если поет женщина, да еще и что-то веселое. Мои родители тоже были очень набожные и знали, что музыку слушать не полагается, но все же они соблюдали запреты не так строго, как Махмуд, и некоторые песни им нравились. Проводив Махмуда, мать включала радио – разумеется, негромко, чтобы соседи не услышали. Она даже знала слова некоторых песен, по большей части тех, которые пела Пуран Шапури, и сама порой тихонько напевала на кухне.
Однажды я сказала ей:
– Мама, ты знаешь столько песен Пуран!
Она подскочила, словно от испуга, и приказала мне:
– Замолчи! О чем ты говоришь? Не хватало еще, чтобы твой брат услышал!
Возвращаясь домой на обед, отец включал новости, которые передавали в два часа, а потом забывал выключить радио. Начиналась музыкальная программа “Голха”, и отец безотчетно кивал в такт песне. И пусть говорят, что хотят, но я видела: отцу нравился голос Марзийе. Когда передавали ее песни, он не бормотал: “Помилуй, Аллах! Выключи это!” А вот когда пел Виген, тут отец вдруг вспоминал и о вере, и о благочестии и кричал: “Опять этот армянин! Выключи!” Ох, а мне так нравился голос Вигена! Почему-то, слушая его, я всегда думала о дяде Хамиде. Он запомнился мне красивым мужчиной, не таким, как его братья и сестры. От дяди Хамида пахло одеколоном, такая редкость в нашей деревне… Когда я была маленькой, он подхватывал меня на руки и говорил моей матери: