— Когда ходишь по границе между жизнью и смертью, нередко сталкиваешься с насилием.
И он повел речь… не о насилии, нет, а о том, как встретил Себастьяну и Асмодея в Париже в последнее десятилетие минувшего века. Он говорил довольно долго, пока я наконец не поняла, что он вовсе не сменил тему и, повествуя о Париже, все же рассуждает о насилии.
Призраки рассказывали мне о событиях, случившихся давным-давно, лет за двадцать до моего рождения. Конечно, срок жизни, прожитый мною, казался им ничтожным: продолжительность существования каждого из них была в десять раз больше. Жизнь представлялась им длинной непрерывной линией, а поскольку их памяти не всегда можно было доверять (когда речь шла, например, о датах и тому подобном), я мысленно дополняла их истории тем, что знала сама.
— Не помню, когда это было, — сказал в какой-то момент разговора отец Луи в своей характерной манере и добавил, усмехаясь: — Одно время я вообще не обращался к календарю. Последний, который я видел, был смешной революционный календарь Фабра д'Эглантена, которым все должны были руководствоваться. Как он меня забавлял! Послушайте сами: термидор, мессидор… фример, нивоз… Какая нелепая самонадеянность — переименовывать составные части времени!
Священник, несомненно, имел в виду недолго существовавший в первые годы после революции календарь — Annes I et II[129]; тогда полагали, что наступил новый день в истории, а новый день заслуживал нового названия.
— Это было, я полагаю, — продолжал священник, — в девяносто втором или девяносто третьем году.
— Король, несомненно, был уже мертв , — заметила Мадлен.
— Да, да, конечно, — сказал отец Луи, — но королева ведь еще была жива, верно? — обратились они оба ко мне. Первая дата, которая пришла на ум, означала казнь короля.
— Двадцать первое января, — сказала я. — Короля казнили двадцать первого января тысяча семьсот девяносто третьего года.
— Да, так оно и было, — пробормотал в раздумье отец Луи. Он закрыл глаза, потом открыл их, добавив с насмешливой улыбкой: — Может быть, ты и помнишь дату, ведьма, но я-то помню сам день.
— Ты там был?
— Конечно, мы присутствовали при казни , — отозвалась Мадлен. — Там собрался весь Париж. Коммуне пришлось в конце концов закрыть доступ в город, чтобы остановить поток людей, желающих попасть в столицу. Городские ворота заперли, вдоль улиц выстроились войска. Говорили, что не менее тысячи солдат стояло на пути короля к эшафоту .
— Но тогда уже никто не осмеливался называть его королем — разве что Луи Последним, гражданином Капетом или Вареннской Свиньей и, наконец, чаще всего — Луи Укороченный.
— Прозвище Укороченный венчало целый ряд других оскорблений , — заметила Мадлен. И добавила с грустью: — Я вот думаю: не была ли смерть для него желанной?
— Дорогая, ты, похоже, утвердилась в мысли, что все только и мечтают, как бы умереть! — проворчал отец Луи. — Уверен, будь у членов королевской семьи выбор, они бы предпочли жить безбедно и счастливо в каком-нибудь позолоченном убежище, подальше от черни… И королю действительно пришлось пережить всевозможные мелкие унижения в последние дни своей жизни.
Я спросила священника, что он имел в виду, и он объяснил:
— Например, когда король был заключен в Тампль, тюремщики отказывались снимать шляпу в его присутствии и оставались сидеть, когда он проходил мимо. Ему запрещалось надевать украшения, когда он выходил на свою ежедневную прогулку… унижения, кажущиеся незначительными, но весьма болезненные для бывшего короля. И конечно, эти оскорбления затем обрели словесную форму и закончились физическим оскорблением, — при этих словах он улыбнулся, — смертной казнью.
— Вот так: началось со смешных прозвищ и пренебрежения под маской учтивости, а дошло до отсечения головы , — сказала Мадлен. — Должна признаться, что эта дорога — крутой спуск в революцию — так и осталась для меня тайной… Но если возвратиться к тому дню, о котором мы говорили… В тот день, когда король был обречен взойти на эшафот, Париж устроил праздник смерти! Тут и там в огромной толпе люди плясали карманьолу. Казалось, каждый второй бил в барабан: барабаны имитировали учащенный пульс народа .
— Значит, вы действительно были там, в толпе, когда короля казнили?
— Нет, нет, не «в толпе», как ты выразилась, а над толпой, наши души были отделены от телесной оболочки . — Мадлен посмотрела на священника. — Тогда мы были везде, везде, где жизнь вот-вот должна была внезапно и насильственно прерваться. Мы редко принимали человеческий облик: тело стало бы для нас помехой — привязывало бы к одному месту в каждый момент времени .
— А что, вы могли быть в нескольких местах в одно и то же время? — спросила я, зная, что ответ Мадлен, возможно, поставит под сомнение идею Троицы и вездесущности Бога…
— Ну, не совсем.
— Не так. Не так, как тебя учили, — уточнил священник. — Мадлен хочет сказать, что, будучи бесплотными, лишенными телесного бремени, мы могли и можем , если захотим, передвигаться с места на место быстро, очень, очень быстро.
— В самом деле , — рассмеялась Мадлен, — однажды я видела две казни на противоположных концах города — одну на Плас-дю-Карусель, другую — не помню где, но в газете на следующий день сообщалось, что обе казни состоялись, когда часы пробили полдень! — Я никогда не видела ее такой по-детски оживленной. — Да, один из осужденных был совсем мальчик, ему и двадцати лет не исполнилось; военный суд приговорил его к смерти за то, что он поцеловал геральдическую лилию, вышитую на его потертом мундире. Как плакал этот бедняга, поднимаясь на гильотину!
— Расскажите мне еще о короле, — попросила я. Отказавшись от удовольствия созерцать проплывавшие мимо ландшафты, я силилась разглядеть Мадлен при падающем в окно кареты неверном свете.