Тех, кто считался особенно опасными или кого хотели унизить, беден он был или богат, помещали в одну камеру с убийцами, ворами и прочим отребьем или с «падшими женщинами», как поступили, например, с мадам Ролан. Постоянно ощущая присутствие смерти (что было общей участью), мадам Ролан вдобавок была вынуждена стать свидетельницей сцен, исключительно присущих ее тогдашнему месту обитания — тюрьме Святой Пелагеи. В двух параллельных крыльях этого здания содержались соответственно мужчины и женщины, которые разыгрывали на широких подоконниках самые развратные театральные представления, какие только доступны воображению: мужчины проделывали друг с другом то, чего могли бы желать женщины, и наоборот, представительницы слабого пола самым грубым образом взбирались друг на дружку. Казалось, сам дух этой противоестественной близости наполнял, словно некое сомнительное благовоние, оба тюремных блока… Представьте себе, в какую краску могли вогнать министерскую, скажем, жену ее соседки по камере, ублажающие друг друга или глядящие на нее с нескрываемым вожделением.
Понятно, что лишь немногим было доступно понимание политического климата той эпохи: революционная политика была внове для всех. Малейшее проявление поддержки прежнего режима или лояльности ему могло стать в то время достаточным основанием, чтобы человека осудили и отправили на эшафот.
Для убийства существовали тысячи причин: это могла быть, к примеру, забава, замаскированная под правосудие, или месть во имя свободы. Про свободу же говорили, что это «девка, которая просит, чтобы ее взяли на ложе, усыпанном трупами»… Знатоки и ценители смерти занимали места в задней части сада Тюильри (то было лучшее место, чтобы наблюдать за работой гильотины на площади Революции), где нередко устраивали семейные пикники: детишки уютно сворачивались в клубок у ног взрослых или бегали вокруг, останавливаясь только для того, чтобы посмотреть, как катится в корзину очередная голова. Конечно, многие из этих знатоков позже сами оказывались на эшафоте, а за ними наблюдали уже другие.
В то долгое лето Париж захлебывался кровью. Это образное выражение можно понимать и буквально: граждане жаловались на страшное зловоние — вода в сточных канавах некоторых пригородов была окрашена кровью. Многие умирали от болезней, попив из этих медленно текущих алых ручьев.
Все это было непередаваемо мерзко. Революция была в некотором смысле благородным делом и в то же время — неизъяснимой мерзостью.
Летом 1792 года тюрьмы были переполнены — в них томилось более тысячи граждан, арестованных без достаточных оснований. Среди них — непокорные или неприсягнувшие священники, те, кто отказался принести клятву верности революции. Аресту подверглись и те, кто каким-то образом служил королевской семье, от последнего придворного лакея до мадам де Турзель, гувернантки королевы, и ее наперсницы принцессы де Ламбаль. Те аристократы, что остались во Франции, тогда как их друзья и родственники бежали, стали фишками в игре, целью которой было арестовать как можно больше членов семей ancien regime. Представителей таких семейств отправляли в разные тюрьмы, чтобы сделать еще более нестерпимо мучительной их встречу на эшафоте. Такие казни толпа предвкушала заранее. На одной из них присутствовала Мадлен: Мальзерба сначала заставили наблюдать, как гильотина лишила жизни его дочь, потом внучку, зятя и, наконец, сестру и двух ее компаньонок, — только после этого старику была дарована милость гильотинирования.
…Во сне я заблудилась…
Не знаю, какую тюрьму увидела я в своих грезах, глядя словно сквозь замочную скважину. Я видела лишь то, что двигалось в ограниченном поле моего зрения, и не могла повернуться в ту или иную сторону, чтобы определить свое местонахождение по вывескам или каким-то другим приметам.
Я видела толпу, теснившуюся, пытаясь быстрее пройти сквозь узкий тюремный вход, двери которого надзиратели распахнули настежь. Тех, кто с пиками, вытолкнули вперед. Это была чудовищная коллекция голов — мужских, женских; напудренные дамские парики, эти высокие сооружения, сбились набок, у некоторых прически растрепались. Ни одна из голов не была живой , ни одна не видела, как моя. Кроме этих ужасных голов на пики были насажены куски женских тел: гражданка, которая подняла высоко вверх лоскутья человеческой кожи, хвалилась, что это груди принцессы де Ламбаль. От отца Луи я узнала, что конец принцессы действительно был ужасен: ее выволокли из камеры, разрубили на куски, которые выставили напоказ, насадив на пики, под окнами Тампля, где все еще пребывала в заключении королева, ее подруга. Говорят, когда королева узнала какую-то драгоценность в волосах принцессы, она упала в обморок.
Я видела в поднятых руках целый арсенал оружия: больше всего было заостренных железных прутьев, столь любимых les piquers[137], а также пистолеты, штыки и самое страшное — самодельные тесаки, призванные выполнить мясницкую работу от имени…
Именно должностные лица Коммуны города Парижа, убежденные, что тюрьмы служат рассадником заговоров, решили отдать заключенных на растерзание народу. Суды, мол, работают слишком медленно. Так была санкционирована оргия смертоубийства, длившаяся пять дней. В результате были убиты сотни священников, истреблены узницы тюрьмы Сальпетриер — исключительно женщины.