После отпевания тяжелый гроб подняли на катафалк, Мария следила за тем, чтобы погрузили все венки, потом села в такси и поехала следом за черным катафалком, который медленно продвигался по улицам, и в окошечко черного фургона могла видеть бронзовый гроб графини. На грузовом вокзале гроб втащили в товарный вагон, Мария подписала накладную, обозначив место назначения: «Поместье Лукашей под Познанью близ Бомста», двери задвинули и запечатали пломбой, еще два часа Мария прождала возле закрытого вагона, она стояла одиноко, терпеливо и совершенно спокойно, наконец вагон дернулся, лязгнул и покатился по рельсам прочь. Мария поспешила домой, ведь во время погребения дом ни в коем случае нельзя оставлять совсем пустым, иначе мертвецы вернутся назад, об этом она узнала, когда была еще совсем маленькой, поэтому парикмахеру велено было не ходить в церковь, он сидел взаперти и охранял дом. Придя домой, она обнаружила его у входных дверей в мундире польского улана, с саблей наголо.
Мария продолжала вести хозяйство, как будто графиня была жива. Она не отменила ни одной из своих обязанностей, настояла даже на том, чтобы продолжались воскресные торжественные чтения из польской истории, как доктор Леви ее ни отговаривал, и парикмахер по воскресеньям скучным голосом продолжал читать эти старые, надоевшие истории тем знакомым графини, которые по-прежнему приходили в дом. Мария отвечала теперь за дом, никто не смел ей перечить, она присматривала за всем, ничего не разрешалось менять, все должно было остаться на своем месте, и делала она это не только из благодарности, хотя, разумеется, и по этой причине тоже, она всегда помнила о своей графине, она никогда не забывала о том, чему она у нее научилась, что узнала, но прежде всего она делала это из чувства долга, поэтому она и осталась, она знала, какова ее задача, она исполняла долг перед графиней, ей надлежало вести дом, пока брат графини не примет свое решение.
Решение пришло в письме из Познани, брат постановил продать дом, она передала письмо маклеру, потом водила по дому покупателей и, наконец, присутствовала при заключении договора купли-продажи.
На следующий день, когда новые владельцы переступили порог дома, Мария упаковала свои вещи в корзину с крышкой, добавила к прежним реликвиям благословленные самим Папой коралловые четки, как-то подаренные ей графиней, погрузила корзину на тележку и повезла ее к доктору Леви, который предложил Марии вести его хозяйство. Доктор Леви до смерти перепугался, увидев Марию, которая внезапно, без всякого предупреждения явилась у него на пороге, и сказал, что мог бы прислать за ее корзиной носильщика, но Мария ответила, что это ее личное дело и что она не хотела никого затруднять. Она перетащила тяжелую корзину в свою комнату, распаковала вещи, а уже через два часа подала доктору Леви обед.
Доктор Леви уже давно вел частную врачебную практику в старой части Дюссельдорфа, недалеко от площади Карлсплатц, откуда с раннего утра начинал доноситься шум и гомон рынка. Он знал все болезни своего квартала, знал беды людей, он видел их рождение и их смерть, наблюдал крушение браков и безработицу, измерял давление и выстукивал легкие. Из его рабочего кабинета открывался вид на улицу, ведущую прямо к Рейну, и вереница газовых фонарей выстроилась вдоль нее в парадном строю, все на одинаковом расстоянии друг от друга, а из приемной виднелся вход в подвал соседнего дома, там всегда играл какой-то ребенок, который, увидев в окне доктора, неизменно показывал ему язык.
Его приемную нельзя было назвать прибежищем скорбящих, но постоянное зрелище болезней и невзгод с годами сделало доктора чувствительным меланхоликом, он смотрел на человечество с невольным скепсисом и ради отвлечения по вечерам читал Гёте. У него было знаменитое издание, выпущенное по повелению великой герцогини Софии Саксен-Веймарской, он постепенно достал себе все 133 тома, и они заменяли ему мир, были его опиумом, его пуленепробиваемой защитой на этом свете. Он не просто читал, он произносил строки вслух, чтобы ощутить речь, звучащую в пространстве, он сидел наедине со звуком своего голоса, освещенный настольной лампой, громко декламировал стихи, читал себе вслух романы и пьесы, наслаждался «Прологом в театре», диалогом Фауста и Мефистофеля, стихами о природе, благозвучием речи в романах, он декламировал ночи напролет и на следующее утро начинал прием, находясь еще во власти прекрасных открытий минувшей ночи, которые помогали ему пережить кое-какие открытия предстоящего дня, позволяя надеяться, что за всем тем, что он ежедневно слышал и видел, скрываются движения разумной человеческой души. Язык литературы уводил его в некий несуществующий мир, он порождал в нем обманчивую надежду, за которую потом он заплатит жизнью.