Заика Залем Баренбеек, который по утрам продавал цветы на рынке, а по вечерам показывал фокусы, приложил немало усилий, чтобы с цветами и подарками протиснуться к новобрачным. Всему городу было знакомо его знаменитое «Глади-глади-гладиолусы» и «хри-хри-хризантемы», а сам он прекрасно знал цену своему заиканию: люди охотно покупали у него цветы, потому что им всегда нравится смеяться над недостатками других, «ту-ту-тупые ку-ку-курицы», – говорил Залем Баренбеек и, подмигивая, показывал глазами на свою кожаную суму, куда складывал дневную выручку. Его отец путешествовал по всему свету на парусных судах и научил его фокусам, которые собрал в разных странах мира, он раскрыл ему даже тайну индийской веревочки, и теперь по вечерам он показывал все эти фокусы на праздниках, юбилеях, посиделках и в клубах, и перед публикой его язык становился послушнее, он без запинки произносил: «Уважаемые дамы и господа!» – и потом два часа кряду все говорил, говорил – бегло и четко, каким-то ненатурально высоким голосом, а потом, за сценой, после выступления, снова начинал заикаться.
Приехал и Михаэль, двоюродный брат Марии, который по-прежнему, как он выразился, «занимался черной работой», но теперь уже не под землей, а исключительно на земле. Он женился на вдове трубочиста с четырьмя детьми, жил в Брюсселе, совсем забыл немецкий и почти ничего не мог сказать по-польски, зато кое-как говорил по-французски и общался со своей женой на какой-то невообразимой смеси языков, а жена была снова на шестом месяце, она всем приветливо кивала и в крайних случаях переходила на фламандский.
Из Базеля явился Жанно, он теперь был хозяином магазина бижутерии на Фрайештрассе; его жена, весь вид которой явно говорил о том, что Жанно женился на деньгах, но эти «деньги» являли собой абсолютную беспомощность, – итак, жена, маленькая серая мышка, скованная по рукам и ногам хорошим воспитанием и робкой предупредительностью, говорила всем только одно: «Экскюзе, мне не хотелось бы вам помешать».
Гельзенкирхенцы отвоевали себе целый угол, в котором обосновались, почтенные, радостные, но какие-то трагически торжественные и значительные, как, впрочем, и всегда. Обилие друзей и знакомых было не по ним, в Гельзенкирхене свадьба считалась делом сугубо семейным, все, кто не входил в семейный клан, какими бы близкими друзьями они ни были, на свадьбу не допускались. Никогда семейная крепость не бывала так сильна, тверда и неприступна, как на свадьбах, крестинах и похоронах. А то, что происходило здесь, напоминало карнавал, и Марии еще доведется дожить до своей Пепельной среды.
Тем временем многие, совершенно не обращая внимания на свадебный разгул, карабкались вверх по лестницам, цепляясь за перила, забирались на чердак и, открыв люки на крышу, наблюдали за тем, что происходит внизу, на улице, кричали, махали кому-то, те, что внизу, ничего не понимали: это был тот самый момент, когда бойцы союза «Рот Фронт» призвали к сопротивлению, а штурмовики начали бить стекла, – развернулась открытая схватка, которой все давно опасались.
Перед расплывчатой панорамой Дюссельдорфа в комнате Густава суетился фотограф, самый знаменитый на всей Кельнерштрассе, единственный, кто явился на свадьбу во фраке, он тщетно пытался добиться порядка, который необходим был для свадебного фото, хватая каждого, кто пробегал мимо и кто имел хоть какое-то отношение к жениху или к невесте, тащил его за рукав, сколько хватало сил, туда, где стоял на высоком штативе его фотографический ящик, покрытый черной тканью, указывал каждому его место, строго наказывая не шевелиться, ловил следующего, ставил его рядом, но, пока он ловил за ворот третьего, первые два уже убегали, и все начиналось сначала, а он, умудренный горьким опытом, пытался создать новую композицию, но все снова разбегались, или же в рядах начинались свары, поскольку прежние стояльцы, сходив за пивом, возвращались и начинали бороться за свои законные места, на которые был теперь поставлен кто-то другой.
И в тот самый момент, когда фотографу удалось добиться максимально возможного порядка среди всего этого беспорядка, в тот момент, когда хаос, как пестрая картинка в калейдоскопе, на секунду замер, остановился, начал излучать завершенность, надежность и веру в вечные семейные ценности, а фотограф с облегчением взялся за спусковой тросик, – в этот момент появился заика с полным ужаса лицом, он попытался что-то сказать, но губы его не слушались, слова не хотели слетать с языка, и пока глаза всех стоящих перед фотоаппаратом все сосредоточеннее смотрели на губы заики, пока беспечность превращалась в любопытство, смех – в боязливое замешательство, передавшееся им от заики, все тело которого корчилось и ежилось от чудовищного усилия что-то сказать, выдавить из себя слова, и он уже почти задыхался от застрявших в горле, спотыкающихся слов, а люди, вместо того чтобы смотреть в объектив, уже не отрываясь смотрели на заику, судорожно замерев в парализующей их тишине, – в этот момент заика, наконец сделав последнее усилие, закричал своим ненатуральным, высоким голосом фокусника: «Уважаемые дамы и господа! Господин советник медицины доктор Леви повесился». Фотограф вздрогнул, дернул тросик, и фотографический аппарат запечатлел картину, на которой группа людей с полными ужаса глазами смотрит на что-то невидимое за его спиной, словно каждый из них в этот момент увидел будущее.