– До завтра.
– Я все вам выпишу, что надо, – прокричал нотариус вслед.
4
«Мария и Йозеф, Мария и Йозеф» – стучали на стыках рельсов своими неутомимыми молоточками колеса мчащегося поезда. Мария и Йозеф – это было единственное, что не поддавалось забвению, столетиями никому и в голову не приходило выбрать другое имя. Мария и Йозеф, рождение и смерть, вода и суша, бескрайние болота, рыбаки на широких реках, крестьяне на маленьких клочках земли. Потом – большие плотины, которые построили в этой стране чужеземцы, хозяева нового мира, которые принялись делить воду и землю, разрушили древнее раздолье, воду по каналам пустили в море, а на узких полосках земли меж рек и озер поселили людей.
Они пришли сюда из бескрайней Польши, из Богемии, из просторов восточных земель. Мария и Йозеф обрабатывали землю, добивались от нее урожая, работали на ней как проклятые до самой своей бедняцкой смерти. Долгая, однообразная жизнь – но они забывали об этом, когда рассказывали друг другу бесчисленные истории. Чем страшнее нужда, беды и голод, тем чудеснее и волшебнее эти истории. Истории, которые были уже неотделимы от их жизни, смешивались с нею и заменяли ее, которые были старше, чем живущие сейчас люди, которые продолжали жить, когда об этих людях уже никто не помнил.
Мария и Йозеф, округ Лодзь, округ Краков, округ Лемберг, поденные рабочие на полях и переселенцы, которые кочевали, колеся по всей стране, и оседали в глуши, осваивая все новые клочки земли. Переселенцы из Богемии, торговцы хмелем и табаком. В роду у них всегда были свои священники. Мелкие крестьяне, жившие в дельте Одера и Обры, в районе Познани, в округе Бомст, немцы или поляки – они сами никогда не знали, кто они.
А когда землю снова поделили, на этот раз ее получили господа, которые жили в Берлине и полей своих никогда в глаза не видели, владельцы поместий, не знавшие толку ни в историях, ни в песнях, – и тогда совсем маленькими сделались поля у тех, кто на них работал.
Вот так стояли они на пашне, согнувшись в три погибели, уткнувшись глазами в землю, забыв про небо, которое, впрочем, тоже забыло про них, не чувствуя солнца, которое жгло им спины, мотыжа эту черствую землю и переваливая ее корявыми лопатами, убирая урожай с помощью старых, затупившихся кос и шатких граблей, стояли на этой тощей земле, которая за один день могла опять превратиться в болото и сгноить весь урожай.
Многие из них произносили загадочное слово «Америка», показывали рукой куда-то за горизонт, в поднебесные дали, и в один прекрасный день исчезали, а потом изредка слали письма, которые ходили по рукам, не обещая рая на земле.
Многие предпочитали махнуть на все рукой, они шли в поместье и нанимались на любую работу, какую им давали, на любых условиях, не сопротивляясь, покоряясь тому, что они называли судьбой, столь же неотвратимой, как лето и зима, как солнце и снег.
Но он не хотел становиться в очередь, которая каждую весну выстраивалась перед помещиками и их инспекторами, в ту длинную очередь – слишком длинную, как считали те, перед кем вышагивали эти люди, чтобы много часов спустя наконец-то решиться и выбрать себе служанку или работника, тех, кто будет возведен в высокий ранг услужения при господском дворе, тех, кто благодарно прижмется губами к протянутой господской руке в готовности отдать все, саму жизнь отдать за этого господина, выбравшего их в этом году.
Его отец ушел в шахтеры, в Даброву, не из-за денег, которые он там зарабатывал, нет, из гордости, из-за необузданной, никаким голодом и никакой нищетой неодолимой гордости. Это была гордость, которая питала всю его жизнь, гордость за свою работу, за то, что он может так много работать, чтобы кормить себя и свою семью на этой земле, несмотря ни на что, и, если надо, работать круглые сутки без сна, быть несгибаемым в труде, которым он побеждал свою судьбу, противопоставляя ей свою гордость, силу и выдержку. Он знал, что согнуть его может только смерть, и, пока он был жив, он стоял гордо выпрямившись.
Йозеф Лукаш, забойщик из рудника Кенигсхютте, стоял в последнем тамбуре поезда и сквозь узкое окно смотрел на железнодорожный путь, змеящийся и исчезающий среди фабрик, труб, домов, на быстро и неумолимо исчезающие между сигнальных огней рельсы, убегающие туда, откуда он пришел, и все стремительнее удаляющиеся вместе со шпалами и стрелками, по которым пробегал поезд. Быстро убегающая назад лента из гравия, деревянных шпал и рельсов, которая приковывала к себе взгляд и влекла за собой назад, вдаль, где рельсы спокойно и неподвижно лежали на насыпи, как будто никакой поезд по ним не мчался, как будто там, за горизонтом, где эти рельсы составляли прочный, надежный путь, лежало прошлое, и до него было рукой подать, и оно всегда было там, незабываемое и вечное, то прошлое, из которого он пришел.