Отец Абрахам служил теперь сторожем в большом универмаге, и по ночам, в дни дежурства, когда он бродил среди мертвых товаров, которые для кого-то были жизненно важны, у него было много свободного времени, чтобы как следует поразмышлять об отсутствии справедливости, представавшем его взору во всей красе: с одной стороны – ценники, висевшие на каждом товаре, а с другой стороны – безработные, которые спали на вентиляционных решетках около освещенных витрин, пытаясь согреться теплым воздухом, поступавшим из подвала. Теперь он с особым интересом углубился в чтение Гражданского и Уголовного кодексов и читал эти книги, то и дело с досадой мотая головой, и постепенно к нему все чаще и чаще стали приходить доверители, чье дело в суде казалось безнадежным, им вот-вот должны были объявить обвинительный приговор, но в его глазах они были невиновны, им просто не хватало алиби. Для отца Абрахама, который просто не мог представить себе, что есть люди, которые лгут, эти случаи были подтверждением тому, что законы несут людям одну только несправедливость, что вовсе не люди, а сами законы виноваты в том, что невинных людей осуждают как преступников. Он старался досконально разобраться в каждом случае, и если приходил к выводу, что потерпевший по всем законам жизни невиновен, то по зрелом размышлении просто сам находил для этого человека нужных свидетелей, в крайнем случае и сам выступал в качестве свидетеля в пользу несчастного, ибо справедливость он ставил превыше всего, тут его убеждения совершенно не переменились, а под клятвой в суде он понимал нечто такое, что призвано в критической ситуации защитить человека от произвола закона.
Густав и Вильгельмина теперь реже виделись. Густав жил у Фэн как у Христа за пазухой, а все его заумные философствования терпели фиаско, разбиваясь о ее здравый смысл, и Густав не возражал, потому что Фэн по-своему была права. Ведь она выросла в Обербилке, в том мире, где мерилом мышления была повседневная жизнь. Все, что не имело отношения к сегодняшнему дню, то попросту не существовало, и никакой учитель, никакой священник, никакая газетная статья не могли поколебать эту убежденность – даже сам Густав не мог. «Что есть, то есть, а чего нет – на то и суда нет». Это была та философия, которую приходилось признать, ибо она аналитически безупречно в одной фразе формулировала тот факт, что между словом и делом есть разница. Каждое утро с восходом солнца становилось ясно, как на самом деле выглядит мир, как на самом деле живут люди и что они в действительности думают, и, трезво поразмыслив, можно было понять, что определяет поступки людей. А когда солнце близилось к закату, люди брали в руки газету или слушали радио и, узнав, что сообщается о событиях дня, начинали думать, что все эти сообщения приходят к ним не иначе как с Луны, настолько далеки от реальности были эти слова. Густав, который по отношению к миру и людям никаких иллюзий не питал, был тем не менее эдаким романтическим идеалистом и называл философию Обербилка беспощадным, немилосердным реализмом, циничным сарказмом, лишенным полета, когда люди не верят даже тому, что Земля вертится, и когда каждый человек для них – просто голая тварь. Фэн коротко отвечала, что жизнь есть жизнь, а все остальное – это одни только слова и кто верит словам, тот, значит, просто выпендривается.
Всякий раз, сказав эту фразу, Фэн долго и выразительно смотрела на Густава, и если по всем признакам Густав ничего отвечать не собирался, то она подтаскивала к окну свой соломенный стул, клала длинные ноги на подоконник и подставляла лицо солнцу. Фэн выглядела словно Кармен на пачке сигарет с таким же названием: ее черные жесткие волосы, заплетенные в косу, были откинуты за спину, а спокойный взгляд, волевое лицо с резко очерченными скулами, крупные руки вдохновили бы любого дюссельдорфского художника к созданию полотна «Андалузская крестьянка». Однажды Обронски и Болье уговорили ее сыграть цыганку с трубкой в зубах в какой-то венгерской оперетте, которую ставил Дюссельдорфский музыкальный театр, потому что настоящие цыгане наотрез отказывались выступать на сцене. С актерской карьерой ничего не вышло, потому что Фэн, которая говорила только на дюссельдорфском диалекте в его обербилкском варианте и считала его немецким языком, на премьере зацепилась на сцене за тюк сена и отпустила по этому случаю громкий комментарий, равного которому публика во время представления венгерской оперетты еще не слыхивала. Фэн была дочерью сицилийца и словенки, своих родителей никогда не видела, ее удочерил дворник Якоб, а выросла она у бабушки Тинес.