Трнава.
В Трнаве часть народа выходит, и я выскакиваю с ними и успеваю перебежать по перрону на пару вагонов.
Мест по-прежнему нет, и я опять стою. В тамбур выходит женщина лет тридцати, в черном свитере и с серебряным распятием на груди, ставит на пол сумку, садится на нее и начинает вязать. Женщины здесь уже умеют вязать. Восток близко.
Я пытаюсь читать.
Пештаны . Еще несколько вагонов вперед. Другой тамбур.
Братиславские лица постепенно сменяются деревенскими, погрубей. Проходят трое крепких парней в кожанах, с бритыми затылками, оставляя за собой запах опасности.
За окном снова густеет туман, холмы становятся холмистей и речки быстрее. А я думаю все о том же.
И в Тренчине
Тренчин – Жилина – Попрад.
мне удается наконец сесть. С наслаждением разваливаюсь.
Поезд стоит долго, и я рассматриваю замок на скале, и маленькие улочки крошечного старого города, видные прямо из моего вагона. Все то же, что и в Австрии, только домашней, спокойней и родней. Не так ярко бьют по глазам витрины, медленней движутся люди, и старики тут уже разговаривают друг с другом.
Я пытаюсь представить себе, как это: жить в такой маленькой стране. Несколько часов на поезде из конца в конец, одна большая река, одна поскромней, уютные горы, богатые соседи на западе, нелюбимые на востоке, и озадаченный иностранец: «Словакия – это Словения?». Зато некому тебя ненавидеть…
И я вдруг почувствовал что я страшно устал тащить на себе все 10 тысяч километров русских пространств. Мне не надо так много! Каждый раз, пересекая границу, я чувствовал перепад давления, становящуюся более жесткой и грубой (и более настоящей ) ткань жизни, а также боль, жалость и сочувствие. Но никуда от этого давления мне не деться, ведь глубоководную рыбу на берегу разрывает от отсутствия привычной тяжести, и я помню как это было, те два года во Франции, когда, идя по улице, вдруг понимаешь что тебя здесь нет и быть не должно. Но сейчас я просто устал, сейчас мне хочется простой радости, и я готов позавидовать жителям маленькой страны, не ставшей пока еще слишком пластмассовой…
Под недоуменными взглядами соседей (поезд уже давно тронулся и едет по предгорьям Татр) я открываю купленную в Братиславе бутылку пива, и глотаю из горла. Какого черта, почему я, свободный от прочих тягостей, несвободен от радости?!? Почему ничто не помогает мне избавиться от любви, если любовь в моем случае, по тысяче понятных причин, несет такую тоску?
Но если я освобожусь от этой любви, то что останется тогда от меня? Несколько старых привычек, и старая маска, и несколько старых же и наверное бессмысленных занятий, и редкие моменты, когда, спрятавшись от города и замерев подле огня или текущей воды, я смогу ощутить такое же бездумное счастье, что с такой легкостью давала мне улыбчивая рыжая девочка, которая на пятнадцать лет младше меня, и на груз 10 тысяч километров легче и свободней.
Можно, конечно, вытравить из себя тоску, или забить ее до душевной вялости медитациями, но ведь это как прятаться всю жизнь от себя такой маааленькой таблеточкой транквилизатора на ночь. Я тоже хочу всей любви, что достается мне в жизни.
И сколько раз я уже убеждался, что, что бы ни происходило со мной, во всем находился потом какой-то смысл, пусть и непонятный тотчас же, и история этого затянувшегося лета имеет смысл тоже. Хотя бы, может, как очищение души. Которое не может быть простым и безболезненным. А вот полученный урок может быть рассказан очень простыми словами, гораздо проще всего написанного здесь. Простыми, как написанное Яной в ее медвежьей открытке:
«Velmi Ťa lubim. Ne zabudni na mňa, ja na Teba ne možem zabudnut`»[12]
Я оглушительно, сокрушительно, охуительно пьян, всего с одной бутылки пива.
За окном уже лесные Татры, и горные ущелья, полускрытые клубящимся туманом, и бурлящие пенистые речки, я пытаюсь на все это смотреть, но понимаю, что в моей голове уже нет места ни для чего, и растягиваюсь на сиденье, подложив под голову скомканную куртку.
Попрад – Кошице.
туман туман туман туман…
За Попрадом меня будит кондуктор, спросив билет.
За окном проплывает цыганская деревушка. Узнаваемая по вывешенным во дворах бараков бельевым веревкам, безнадежной грязи и обшарпанности разваливающихся домов, и смуглым детям, играющим среди мусора.
Когда-то давно я сидел с бутылкой пива в сквере у Киевского вокзала, и смотрел на цыганских детишек, играющих неподалеку, прячущихся друг от друга под уличными скамейками, выдувающих звуки из подобранных пивных бутылок и пытающихся кататься на поваленных мусорных урнах. То, чем для нас, домашних детей, были дом, комната, игрушки, ободранный угол обоев в коридоре, бабушкин сервант и деревянные просторы под кухонным столом – для них, уличных: скамейка, обитые зеленой пластмассой стены киоска, острия железной изгороди, картонные коробки и бесконечные ноги, шагающие мимо. Люди для них были ногами, а там, выше – что-то безразличное или злое.
Туннель и резко хлестнувший по глазам свет на выезде. Выскочивший пробкой из туннеля поезд.
Нелюдимые горы. Горный туман неспокоен, и клубится банным паром среди скалистых провалов, заползает в трещины темных речек далеко внизу. Одинокая корова с ежащимся дедом в шляпе и плаще. Редкие пустые летние домики со скошенной крышей, касающейся склона. Взбирающиеся пыхтя в гору эйфелевы опоры линии электропередач, ухают потом вниз в невидимое захребетье. Вечерний свет.
Глаза мои быстро устают от попыток уцепиться за проносящееся, взгляд, обмякнув, застывает на стекле, и кажется только, что там, снаружи, вздымаются и обрушиваются вниз каменные волны, мелькают какие-то угрожающе машущие гигантскими руками тени, но в эту угрозу я не верю, огражденный окном, и скоростью.
К тому же, заключенные в рамку вагонного окна, лишенные прелого осеннего запаха и вздергивающей плечи туманной промозглости, все эти картинки не более настоящие, чем передачка по телевизору.
Кошице – Черна над Тисой.
Следующий раз я просыпаюсь в Кошице, купе мое опустело, за окном серо-белый тоскливый неон, освещающий крытую станцию, на перроне рюкзачная парочка, толстый усатый дежурный по станции с флажком и свистком на шее, какая-то безумная старуха с тележкой, и киоск.
После – размытая скоростью темнота за окном, редкие огни, где-то справа – венгерская граница, мы едем все время вдоль нее, и впереди – Украина. В опустевшем вагоне гулко звучат колеса.
И я уже хочу скорей-скорей туда, вперед, скомкать ждущие меня два дня с неизбежными разборками на границах и мутной тягучестью поездов, и очнуться стоящим на пороге своей квартиры, где, как всегда после долгого отсутствия, все кажется таким диким и непривычным, и незаметные ранее предметы вдруг становятся видны, сразу все. Сесть в привычное кресло под лампой, достать свою чашку и привыкать, что я дома и никуда уже мне не надо. Конец пути. Покой.
Чтобы через две недели почувствовать, что больше я во всем этом уюте не могу.
тем-но-та пус-то-та колеса
Черна над Тисой.
Черным-чернешенько, и Тиса там впереди, а за Тисою – Украина.
Я захожу в большой тускло освещенный зал станции. На стенах оставшиеся еще с социалистических времен картинки с достижениями, в центре – кадка с нелепо громадной пальмой. В конце зала вход в забитую громкими мужчинами пивнушку. Еще тут есть скамьи с тетками, пара киосков, банкомат, три кофейных автомата, закрытая парикмахерская и закрытый же магазинчик, увенчанный рекламой Кодака.
Осмотрев все это, я выхожу покурить, последнюю оставшуюся братиславскую «Петру». Перед входом топчутся невысокие опасной наружности типы, густой мадьярский и цыганский говор, по-словацки тут не говорит вообще никто. Конус призрачно дрожащего тумана под единственным фонарем, освещающим вывеску «Pizza» над закрытым киоском.