Выбрать главу

«Джжженщщщина должна быть свободна», – тыкал он в стол, и Ольга Львовна энергично кивала головой, лакированным костистым носом: да, да, должна. Обязана.

Иногда – на мгновение, ясное спиртовое, пронзительное мгновение – он словно бы воочию, словно бы широко открытыми глазами проснувшейся, алмазно неподвижной души видел себя и ее со стороны: себя, небольшого, редковолосого пожилого блондина, в светло-грязном летнем пальто, с морщинистым лицом пропойцы со стажем, несвежего, вдохновенного, подъявшего к потолку назидательный перст за неимением лучшего, и ее – вытянувшуюся вперед, навалившуюся несущественной грудью на стол, волнующуюся, упивающуюся его смутными словами, преданную и вечную его рабу.

И на секунду он знал, что позови он, махни рукой, прикажи, крикни – она повалится ему в ноги, и омоет их, и оботрет пышными волосами, и завопит от счастья служения своему единственному, – видение исчезало, он собирал расползшийся язык в относительно приличную для нужд артикуляции массу и продолжал свои указания человечеству (да, да, – кивала головой Ольга Львовна), а потом, внезапно ощутив смутный позыв, вставал, и, роняя стулья, сильно отпихивая мебель, подло стронувшуюся с места в эти вечерние часы, заслонившую выход, – выходил на крыльцо и пускал долгую, невидимую в сумерках струю в остро, сыро, таинственно пахнувшие жизнью травы. Потом он обычно падал и засыпал, летом – в лопухах, так что гусеницы успевали обстоятельно устроиться в его волосах, зимой – в сенях; до комнаты ему было не дойти, потому что сенной хлам, ведра и хомуты сговаривались и перегораживали ему дорогу.

Утром, как сегодня, все было плоско и ничем не озарено. Но сегодня, несмотря на стук и хлам обычного ремонта в голове, он осознал, что он – пленный дух. И это несмотря на его-то убежденный материализм.

Николай Иваныч, продолжая удерживать глазной мышцей часть плоскостей, норовивших выпасть через глаз, и отгоняя утренней, крепнущей волей молотки из лобной камеры в затылочную, ел супчик. Был, вероятно, полдень.

Ольга Львовна – из взора ее сильным, широким потоком струилась безвозмездная любовь – нарезала серый хлеб, выловила соленые огурцы из бочки; сало розовело на синей тарелке. Женщина совершенно не понимала, что она делает, до смешного: своими руками подталкивала его к новому кругу рюмашевичей.

Николай Иваныч обозрел закуску и, не желая попусту включать лишний раз речевой аппарат, молча протянул в направлении лица Ольги Львовны руку с параллельно разведенными большим и указательным пальцем: жест, прекрасно ей знакомый и ненавистный, обозначающий: вот столечко.

– Стоит ли? – пробормотала она.

– М-м, – сказал Николай Иваныч.

Оно растеклось прозрачно-белым благословением, впиталось в тяжелые, бесконечно тяжелые, сирые, неприютные, неподъемные, свинцовые, никому, включая его самого, не нужные руки-ноги, просветлило их, пролилось искристым огнем по хребту, сладко провело ангельской рукой по затылку. Вдруг наступило счастье. Вот не было – и вот оно, сразу, наступило.

У него даже слезы выступили на глазах, и он посмотрел на нее с благодарностью и снова протянул руку с параллельно расположенными пальцами. Она вспорхнула со стула, красавица, спасительница, душа, муза, бабочка, облачко; она налила под самый ободок, она поднесла – холодное, святое, обетованное. Он кивнул.

Счастье, легкое, воздушное, прозрачное, лежало у него на спине как невесомое, детское тело, волшебным ухватом оно расположилось на затылке, между ушей, дуло ветерком в ложбинку на шее, там, где воротник. Надолго ли? Нет, ненадолго.

Медленно, секторами, просыпался так называемый мозг. Я пленный дух, – осознавал Д., – я сейчас Николай Иваныч, я в Николай Иваныче, год стоит – 1874-й, я ем суп, у меня сизый нос, я не хочу поднимать глаза на Ольгу Львовну, умирающую от нежности напротив, молитвенно провожающую взглядом каждую ложку щей со свисающей капустой, внимающей хрусту огурца в моем немолодом и неромантическом, опустелом рту.

Отрубленная голова прошла, будто никогда и не болела, внутри открылся путь. Надо двигаться, надо передвигаться, перемещаться, где-то назначена Встреча. Какая? Не знаю, отупел тут. Лопухи. Комната за три неразменных рубля.

Доел, вздохнул, поклонился, шуркнул стулом, подошел к окну. За окном сеялся серенький день начала октября: еще тепло, но уже неизбывно гнусно, моросит дождь, но такой слабый, что даже зонтика не нужно; посреди улицы стоит, расставя ноги, баба в ковровом платке и солдатских сапогах.

Я пленный дух. Я пойман, я тут.

Вот мое место: уездный город, серое небо, красноносая, сухопарая госпожа, она же раба – тут какой-то фокус, тут нужно долго думать, но думать нечем, вместо мозга – вареный, слабый студень, – госпожа и раба, засохшая, несостоявшаяся возлюбленная. Рассвет – сумерки, рассвет – сумерки, вспышка водочного блаженства, и снова: рассвет – сумерки. Где-то там – Петербург, тревожный плеск осенней воды, готовой взбунтоваться в любой миг, – может быть, ветер западных морей уже нагоняет воду в завернувшиеся рукава рек, которых я никогда не видел, о которых боюсь подумать, но знаю, чувствую, что когда-то, в прежней жизни, был там, дышал, смотрел во все глаза… Знаю: Нева, Нева, потом еще Нева, а потом – как знак – Нева с иной водой: Невский проспект, река огней, людей, карет, и шляпок, и взглядов из-под шляпок.