Выбрать главу

Там возможна Встреча.

Д. стоял и смотрел, полдень переходил в ранние сумерки, за Ольгой Львовной пришли – очередная бессмысленная баба рожала двенадцатого младенца, – интересно, что будет он делать через сорок лет, в 1914-м? через шестьдесят, в 1934-м? – должно быть, ездить на электрических паровозах по электрическим дорогам и не знать наших забот, – Николай Иваныч стоял у окна, смутно мучимый изнутри новым чувством пути, передвижения, потребности ветра в лицо.

Уездный город; какой? Карты не было, но не может ведь быть, чтобы все дороги не вели в Петербург, на влажную поляну, в бледный болотный сумрак, зыбкий и негаснущий.

Вот смеркается, накрапывает, в доме мерно тикают часы, сейчас она придет, возбужденная, пахнущая родильной кровью и сладкими испарениями чужих женщин; расстегивая мантильку, отставляя акушерский саквояж, торопливо заговорит о казусе: наложение щипцов, поворот на плечико. Она осмотрит его ревниво и любовно: не пил ли без нее? ждал ли? – и опять собирание на стол, вышитая скатерть, свет керосиновой лампы, штоф и яички, сало и огурчики: весь страшный, страшный пыточный инструментарий, щипцы и клещи для свободного духа, для рвущейся неизвестно куда души.

Вот сейчас она войдет, с моросью на щеках, с научным огнем в глазах, – в руках ее плита любви, и она ударит ею, плашмя, по голове, только что так удачно приросшей обратно, – чтобы зависел, чтобы не встал, не приподнялся, не смог пошевелиться, чтобы не ушел, чтобы нашарил три рубля в рваном кармане вовремя, без ущерба для гордости, для распавшегося в труху достоинства.

Надо уходить. Был знак.

Передвижники, передвигаться, уезжать.

Тусклый фонарь на станции, деревянный перрон, но поезд придет, не совсем же мы татары.

Закутаться в бедное пальто, поднять воротник, темными задворками, мимо складов и заборов, мимо горестных, облетевших кустов, мимо каланчи и трактира – полверсты до станции.

Ударят в рельсу: осторожно, приближается поезд.

Дальний гул, дрожание рельс, дрожание деревянного настила, истошные гудки, фонарь, белые жар и пар, чух-чуханье паровоза.

Билет. Воспарить. Уцепиться и вознестись.

Не жизни жаль с томительным дыханьем, что жизнь и смерть? А жаль того огня. Мирозданье лежит в руинах, и надо уходить отсюда.

Д. вспомнил, что на днях снова заплатил неразменную трешку, где-то должна быть трешка. На каком-нибудь комоде, в какой-нибудь шкатулке. Где люди держат деньги? Он забыл. Деньги ему давно уже были не нужны, ведь он как убежденный материалист жил подножным кормом: яичками, огурчиками, грибками, и единственный дух, коего он взыскал, был винный спиритус, в плену какового он и провел несчетные годы, чтобы теперь – о ирония, о знаки – самому стать пленным духом. Папаша имели бы что сказать об этом, если бы не померли, расстриженные, под забором. А может быть, и не под забором, откуда ж нам знать.

Николай Иваныч облизал внезапно пересохшие губы, осторожно приотворил дверь на половину Ольги Львовны – сердце немножко забилось, – осторожно просунул голову: темно, – подумал, что никогда там не был – странно. Но ведь его не приглашали. Или приглашали, но он не расслышал?.. Пахло сухой травой и чем-то женским. Медициной не пахло.

Он зажег свечу, толкнул дверь – немного заело, что-то мешает; толкнул сильнее, дверь поддалась и распахнулась, что-то упало и разбилось со звоном. Ч-черт. Он выслушал стон петель, выслушал мелодию разбившегося невидимого чего-то; втиснулся в утробу ее спальни, девически пустой: кровать, комод, половичок. В простой раме над комодом проступил из тьмы словно бы автопортрет Николай Иваныча: тревожные глаза над бородой, колеблющееся пламя свечи в поднятой руке. Николай Иваныч и Д. посмотрели друг другу в глаза через невидимую воду зеркала. А, пропади всё.

Он торопливо обшарил столешницу комода, нащупал и взломал шкатулку, сорвав бородку ключа: счета, записи, скучища.

Он рывком выдернул ящик: еще суше, еще женственнее пахнуло на него; он отставил свечу и стал рыться обеими руками: панталоны, что ли, какие-то, тряпки; где трешка?