Выбрать главу

За туманную кромку этих пяти дней боялся заглядывать, ничего не соображал.

Он вообще сейчас не мог соображать: все внимание его, все нервы, все несчастные интеллектуальные усилия были направлены на то, чтобы ежесекундно держать круговую оборону против своей возлюбленной: вот уж кто не заботился о подборе слов, кто забрасывал его вопросами, не спуская требовательных глаз с его лица.

– А как ты узнал наш адрес в Алма-Ате?

– Ну-у… Ты же его называла.

– Врешь!

– Да это простейшая задача справочной службы, клещ ты мой ненаглядный!

Как-то выходило, что ни на один ее вопрос он не мог дать правдивого ответа. Как-то получалось, что вся его, крученая-верченая, как поросячий хвост, проклятая жизнь была вплетена в замысловатый ковровый узор не только личных тайн, но и совершенно закрытых сведений и кусков биографий – и своей, и чужих, – на изложение которых, даже просто на намек он права не имел… Его Иерусалим, его отрочество и юность, его солдатская честная, и другая, тайная и рисковая, а порой и преступная по меркам закона жизнь, его блаженно растворенный в глотке, гортанно перебирающий связки запретный иврит, его любимый, богатый арабский (который он иногда прогуливал, как пса на поводке, в какой-нибудь парижской мечети или в культурном центре где-нибудь в Рюэйе)… – весь огромный материк его прошлого был затоплен между ним и Айей, как Атлантида; и больше всего Леон боялся момента, когда, отхлынув естественным отливом, их утоленная телесная жажда оставит на песке следы их беззащитно обнаженных жизней, – причину и повод задуматься друг над другом.

Пока спасало лишь то, что квартирка на рю Обрио была до краев заполнена подлинным и насущным сегодняшним днем: его работой, его страстью, его Музыкой, которую – увы! – Айя не могла ни прочувствовать, ни разделить.

С осторожным и несколько отчужденным интересом она просматривала в ю-тюбе отрывки из оперных спектаклей с участием Леона. Выбеленные гримом персонажи в тогах, кафтанах, современных костюмах или в мундирах разных армий и эпох (загадочный выплеск режиссерского замысла), неестественно широко раззевали рты и подолгу так застревали в кадре, с идиотским изумлением в округленных губах. Их чулки с подвязками, ботфорты и бальные тапочки, пышные парики и разнообразные головные уборы – от широкополых шляп и цилиндров, до военных касок и тропических шлемов, – своей неестественной натужностью нормального человека просто приводили в оторопь… Айя вскрикивала и хохотала, когда Леон появлялся в женской роли, в костюме эпохи барокко: загримированный, в пудренном парике, с кокетливой черной мушкой на щеке, в платье с фижмами и декольте, обнажавшем слишком рельефные для женского образа плечи… («Ты что, лифчик надевал для этого костюма?» – «Ну-у…пришлось, да». – «Ватой набивал?». – «Зачем, для этого есть специальные приспособления». – «Ха! Бред какой-то!». – «Не бред, а – театр! Разве ты в своих «рассказах» не создаешь свой собственный театр?»).

Она старательно пролистала толстую пачку афиш, висящих за дверью в спальне – по ним можно было изучать географию его передвижений в последние годы; склонив голову к плечу, нежно трогала клавиши «Стейнвея»; заставила Леона что-то пропеть, напряженно следя за артикуляцией губ, то и дело вскакивая и припадая ухом к его груди, – будто стетоскоп прикладывала… Задумчиво попросила:

– А теперь «Стаканчики граненыя»…

И когда он умолк и обнял ее, покачивая и не отпуская, долго молчала. Наконец, спокойно проговорила: – Только, если всегда сидеть у тебя на спине. Вот если бы ты басом пел, тогда есть крошечный шанс услышать… как бы издалека, очень издалека… Я еще в наушниках попробую, потом, ладно?

А что – потом? И – когда, собственно?

Она и сама оказалась отменным конспиратором: ни слова о главном. Как он ни заводил осторожных разговоров о ее лондонской жизни (подступался исподволь, в образе ревнивого любовника, и видит бог, не слишком в этом притворялся), всегда замыкалась, сводила к пустякам, к каким-нибудь забавным случаям, к историям, произошедшим с ней самой или с ее безалаберными друзьями: «Представляешь, и этот детина, размахивая пистолетом, рявкает: живо ложись на землю и гони мани! А Фил стоит, как дурак, с этим огромным гамбургером в руках, трясется, но жалко же бросить, только что купил горячий, жрать охота! Тогда он говорит: «А вы не могли бы подержать мой ужин, пока я достану портмоне?» И что ты думаешь? Этот громила осторожно берет у него пакетище и терпеливо ждет, пока Фил рыщет по карманам в поисках кошелька. А напоследок еще оставляет ему пару фунтов на проезд! Фил всё потом изумлялся – какой гуманный грабитель попался, – прямо, не бандит, а благотворитель: и от гамбургера ни разу не откусил, и дорогу до дому оплатил…»