Скоро, в одну минуту, собрали что могли, деньги, бумаги, колечки попрятали в сумку, набросили что попало, в галошах на босу ногу, огородом побежали к Зорким. И сразу через щель в сарае, где Филя держал гончарную утварь, станок для раскатки глины, формы, кадушки, печь для обжига, гончарный круг, увидел Зюся гудящую толпу мужиков из соседних деревень, они кричали что-то остервенело, сразу не разобрать, в глазах светилась огромная злоба и тоска, а сами шли и шли, не разбирая дороги, прямо посередине улицы, перегородив Покровку.
Страшную колонну вел некий господин, полный, с курчавой бородой, похожий на околоточного надзирателя, в серой рубахе с косым вырезом. Он ясно и четко выкрикнул:
– Эти жиды, неверные, растоптали просфиру и порезали ножом икону с Иверской Божьей Матерью в соборе, надо их за это наказать. Погромить их жидовские квартиры, маленько петушка красного подпустить под их перины.
И они двинули в сторону Зюсиного дома.
Сердце Зюсика оборвалось, и он упал в страхе за Иону и Дору на земляной пол сарая, обнял их за плечи.
Клубы пыли и дыма нес над крышами домов сухой горячечный ветер, пропал аромат луговых трав, в душном воздухе явственно проступил запах пожара и злобы. Откуда-то издалека донесся истошный женский крик, но сразу стих. Послышался резкий щелчок выстрела, нестройный лай очумевших собак и неожиданный гром приближающейся грозы.
Летний ливень упал на город, тяжелые капли застучали по крыше сарая, струи воды разом ударили в пыльную черную землю, разбиваясь на серые и голубые брызги. В щелочку было видно, как бежал человек по улице, не прикрывая голову, он только держал ладошку у лба, казалось, он выглядит озабоченным, а этот жест помогает ему обдумать, что же происходит в нашем мире. Из-под руки по его лицу текла розовая вода, она заливала его белую рубашку, оставляя беспорядочные красные пятна.
Это ж Эвик Нейман с соседней улицы, что с ним, как будто облился самодельным вином на свадьбе, подумал Зюся, вот неуклюжий какой. За Эвиком тяжело бежали три мужика, явно крестьянского сословия, выкрикивая матерные слова, они силились догнать его, чтобы убить, это желание было написано на их красных волосатых лицах. Один вдруг остановился с открытым бородатым ртом, не в силах продолжать погоню, качаясь черным маятником, размахнулся, и бросил в след убегающему черный топор. Орудие труда в одночасье превратилось в страшное орудие убийства, медленно совершило круг под дождем, рассекая занавесь струй, и ударило тупым концом прямо в спину беглеца. Нейман споткнулся, замер и упал навзничь в лужу посередине улицы. Зюся закрыл глаза.
Ночью, оставив Дору и мальчика у Фили, он пошел, вжавшись в серые заборы, к задним воротам своего дома. Во дворе прямо на земле лежали груды разорванных тряпок, вспоротые матрасы, осколки зеркала и другие вещи, которые, видно, не понравились погромщикам и ворам.
Голубку они угнали. Он слышал ее отчаянное прощальное мычание.
Все было разрушено, побито, ящики сорваны с петель, полки опустошены. В доме оба шкафа выпотрошили, белье и одежда унесены, а то, что осталось, порезано ножом. Дверки буфета вырваны, и разбиты стеклянные окошечки, которые в солнечную погоду отбрасывали радужные солнечные зайчики, они всегда радовали Дору, потому что в комнату редко заглядывало солнце, а уж если попадало, то стены, пол и потолок были разукрашены разноцветными летними пятнышками…
Этажерка опрокинута. Старинные книги лежали разорванные, как мертвые птицы, неестественно вывернув страницы. Зюся вдруг услышал стон, тихий протяжный звук, напоминающий плач раненого зайца или другого какого зверька. Он распахнул дверь своей мастерской – и даже во мраке ночи, едва рассеянной серебристыми облаками, увидел, что она разорена, осквернена. Виолончель, гитара, почти готовый альт, бесценные бруски и поленца, рисунки, чертежи и модели, его рабочие инструменты, которые Зюся собирал всю жизнь, и те, которые были когда-то подарены Джованни, и те, что сделал сам, и – купленные в городе на скопленные деньги, все было уничтожено, так гунны когда-то опустошили Рим.
А посередине площади, окруженной руинами домов и сожженными деревьями, лежал труп убитой скрипки, его божественной подруги. Дека расколота, выломан гриф, струны оборваны, и только одна верхняя струна была цела. Видимо, эти люди искали золото, деньги, какие-то ценные бумаги и разбили скрипку, надеясь внутри найти что-то ценное. Или из животной злости истоптали ее сапогами.
Он потянулся к своему растерзанному сокровищу и вдруг увидел, как два ярких луча залили ее светом, две сияющие руки подхватили ее. Зюся поднял голову и зажмурился от непереносимого сияния, а когда глаза привыкли, он отчетливо различил до боли знакомую фигуру в длиннополом сюртуке и шляпе.
Все это отдавало сном. Но Зюся мог поклясться, что видит Шлому, как собственную ладонь, с исключительной ясностью. Тот держал скрипку и смотрел на нее с такой любовью, что у Зюси чуть сердце не выпрыгнуло из груди. Причем в руках Шломы она вновь была целехонькой. Корпус, гриф, подгрифок и подставка – все на своих местах; шейка соединена с головкой, на излете шейки завиток. Она призрачно сияла в пальцах у неземного клезмера, словно сотканная из того же света, посверкивая натянутыми струнами.
И пока Зюся вбирал в себя малейшие подробности этого чуда, Шлома взмахнул смычком и заиграл песенку о белой козочке, которую пела над Зюсиной колыбелью Рахиль.
Шлома пламенел, искрился таинственным сияньем, почти не касаясь земли, его одежда клубилась по краям и трепетала, будто на ветру. От него струился целый поток смеха и счастья. Скрипка под его смычком звучала то едва уловимо и зыбко, то пела голосом, полным силы, звона и веселья. Потусторонний, бестелесный, ангел, играющий на скрипке, с головой, склоненной набок, с полузакрытыми глазами, сошедший с фрески, но его напев совсем не напоминал церковное песнопение: в нем зацокала копытцами еврейская козочка, от него запахло миндалем и изюмом!
Каждый младенец знал «козочку» назубок, но в эту простенькую мелодию явившийся с того света клезмер в пылу импровизации вплетал такие фиоритуры, такие он ввинчивал туда пассажи и флажолеты, такое стремительное чередование пиццикато с арко и, черт знает какое искусное стаккато, распахивая перед изумленным Зюсей поистине сверхчеловеческие горизонты скрипичной техники, – никто никогда и не мечтал о том, что наяву можно услышать нечто подобное.
А скрипка! Слава Всевышнему, Зюся не отдал ее Шмерлу и Амихаю! Ни один смертный не выдержал бы этой сумасшедшей сверхструктуры звука, ее фортиссимо и грандиозо, она обладала силой вихря, мощью урагана. Как лук Одиссея, Зюсина скрипка могла принадлежать лишь его отцу, маэстро Блюмкину, больше никому.
Внезапно за окном обозначилась золотая тропа, казалось, она берет начало под ногами Шломы, а ведет куда-то вдаль и вверх, в глубины Вселенной, над жестяными крышами и печными трубами Покровки. И вот, заканчивая последние такты, певучая, бесконечно длинная нота повисла в воздухе. Минуту, две, она вибрировала, не обрываясь, источая энергию чистого бытия в потоке любви.
Потом Зюся уже никого не видел, а только улавливал, как играла скрипка в небе, примерно на высоте тридцати пяти градусов над горизонтом, продвигаясь с юга на запад, причем ее голос не перемещался, а ширился, как ртуть в термометре, пока не заполнил все пространство.
А когда скрипка постепенно умолкла и слышался только шелест деревьев за окном, омываемых дождем, он потом говорил, у него в ушах пело все творение.
Зюсик встал на колени перед остатками скрипки, бережно собрал их, завернул в кусок разорванной наволочки и поспешил обратно, к Филе Зоркому, прижимая к груди драгоценный сверток.
Дома стояли вокруг, провожая его мертвыми глазами-окнами. Ворота некоторых были распахнуты, во дворах валялись разбросанные вещи, порванная одежда, сломанная мебель, разбитая посуда. На мокрой грязной дороге лежали там и тут белые скомканные простыни и разрезанные подушки.