Спустя примерно год он оказался в штаб-квартире Третьей армии в качестве шифровальщика — хорошая работа для славного еврейского парня: чистая, в помещении, никакой стрельбы в пределах слышимости; кроме того, шел уже сорок пятый год, и для американских сил в Европе начиналась самая увлекательная часть Второй мировой войны. Вермахт, по существу, прекратил сопротивление на Западном фронте, и его легионы послушно дрейфовали в расставленные садки. Совсем скоро американские солдаты обнаружили, что в обмен на американские сигареты они могут получить все, что угодно: антикварные изделия, фамильные драгоценности, девочек, спиртного хоть залейся. И папа мгновенно сообразил, что такой шанс сколотить капитал выпадает раз в жизни.
Он находился в Ульме, и его официальные обязанности — кодирование сообщений — были не слишком обременительны. Настоящая работа разворачивалась на черном рынке: продажа украденного с армейских складов топлива и продовольствия. Организовать дело не составило труда, поскольку к тому времени Германию наводнили оказавшиеся не у дел головорезы. Они сбросили эффектные нацистские регалии, которые носили на протяжении двенадцати лет, и предпочли свободное предпринимательство государственному разбою. Папа помогал им получить денацификационные сертификаты и покрывал мелкие кражи, используя свой бухгалтерский талант. Он не чувствовал угрызений совести, привлекая в свой бизнес бывших гестаповцев. Напротив — я думаю, ему доставляло удовольствие видеть, как они смиренно исполняют приказы еврея. Время от времени он тайно сдавал одного из них властям или, хуже того, активно действовавшим тогда еврейским подпольным мстителям. Это держало остальных в узде.
Официально папа проживал в казарме штаб-квартиры Третьей армии, но большую часть времени он проводил в номере отеля «Кайзерхоф» в Ульме. У отца была одна странность — он всегда являлся в публичные заведения не через главную дверь, а через служебный вход. Думаю, он перенял этот заскок у гангстеров сороковых годов, те всегда так делали. Возможно, они действовали из соображений безопасности или просто могли себе это позволить — кто бы остановил их? Как бы то ни было, зимней ночью сорок шестого года, возвращаясь из ночного клуба в «Кайзерхоф» через кухню, он нашел мою мать среди мальчишек и старух, что рылись в помойных ведрах. Как обычно, он не обращал внимания на них, а они — на него. Только одна вскинула голову от отбросов и сказала:
— Дай сигаретку, солдат.
Он посмотрел — и узрел ее лицо, частично скрытое под слоем грязи и вонючими тряпками, которыми она обмотала голову. Я видел тогдашние фотографии, и это поистине изумительно — она выглядела точно молодая Кэрол Ломбард,[3] золотоволосая и изящная. Неделю назад ей исполнилось семнадцать. Конечно, папа дал ей сигарет; конечно, он пригласил ее к себе в номер помыться и сменить одежду. Он был потрясен. Как такое создание выжило в Германии сорок пятого года и никто не прибрал его к рукам?
Ответ на вопрос он получил чуть позже, когда она появилась из ванной — свежая, сияющая, в розовом шелковом халате — и он предпринял обычную попытку получить услугу за услугу. Но у девицы оказался пистолет, и она самым решительным образом направила его на папу. Она сказала: война там или не война, но она хорошая девочка, дочь офицера, она застрелила уже троих и его тоже прикончит, если он покусится на ее добродетель. Папа был ошеломлен, очарован, пленен. Ведь, в конце концов, в те дни за фунт сахара вы могли бы поиметь и графиню. Однако девочка сумела защитить свое тело от орд скитающихся по стране перемещенных лиц и беглых пленников вкупе с остатками побежденной армии и солдатами трех армий-победительниц, что свидетельствовало о ее незаурядной moxie.[4] Это одно из папиных словечек — moxie. Он утверждал, будто в нашем поколении у сестры его в избытке, а мы с братом страдаем moxie-дефицитом.
Под дулом пистолета папа успокоился, они выпили, закурили и поведали друг другу свои истории — словно подростки, какими, собственно говоря, и являлись. Ее звали Эрментруда Стиф. Родители умерли — отец погиб летом сорок четвертого, а мать случайно угодила под бомбежку в последние недели войны, в Регенсбурге. Девушка несколько недель скиталась в хаосе агонизирующего рейха. При ней был маленький чемоданчик, она прятала его в своем шкафчике в госпитале; людям тогда приходилось принимать подобные меры предосторожности на случай крайних обстоятельств.
Иногда она передвигалась вместе с группами гражданских и, в зависимости от сорта людей, использовала два средства установления дружеских взаимоотношений. Одно из средств — желтая звезда вроде тех, какие нацисты заставляли носить евреев. Другое — узкая полоска черной ткани с вышитыми на ней словами «DAS REICH»; такие повязывали на левый рукав мундира солдаты Второй бронетанковой дивизии СС. Мать никогда не рассказывала, откуда взяла желтую звезду, а вот фирменный знак СС достался ей от гауптштурмфюрера Гельмута Стифа — ее отца, павшего за фатерлянд в Нормандии и похороненного на том самом кладбище в Битбурге, из-за которого несколько лет назад у президента Рейгана возникли неприятности.
Эта история свидетельствует об изворотливости обоих моих родителей и, наверное, о моем собственном характере, поскольку именно ее я избрал, чтобы позабавить или поразить Микки Хааса в тот день на Сто тринадцатой улице. А ведь многие люди предпочитают помалкивать о таких вещах. Мать, кстати, полностью отрицала оригинальную версию встречи с папой. Она утверждала, будто познакомилась с ним на танцах и решила, что он джентльмен. Она никогда не рылась в мусорных баках и никогда ни в кого не стреляла. Она признавала, что ее отец действительно был офицером СС, но очень старательно разъясняла нам, детям, разницу между Ваффен-СС, Альгемайн-СС и собственно СС — людьми, ответственными за лагеря. Ваффен-СС были храбрыми солдатами, они сражались с русскими — этими ужасными коммунистами.
Пустая болтовня. Кому есть дело до этого? Несомненно одно: истина для моих родителей всегда была чрезвычайно эластичной. И это касалось не только давно прошедших дней. Отец и мать нередко кардинально расходились в описании событий вчерашнего вечера. Это быстро сформировало во мне циничное отношение к историческим фактам, что добавляет иронии в мою нынешнюю ситуацию: ведь я, в некотором отношении, пострадал из-за событий четырехсотлетней давности.
Ну, теперь перенесемся вперед лет на двадцать. Как уже сказано, я стал юристом по интеллектуальной собственности, а Микки по-прежнему находится на расстоянии броска камня от того места, где мы впервые встретились: он профессор английской литературы в Колумбийском колледже. Микки обладает большим авторитетом в литературно-критических кругах. Несколько лет назад он возглавлял Ассоциацию современного языка — по-моему, это большое дело; он пользуется уважением (в сочетании с разной степени неприязнью) у большинства групп интерпретаторов, на которые в наши дни распался литературно-критический мир. Предмет его изучения — пьесы Уильяма Шекспира, благодаря чему Микки и познакомился с Булстроудом. Профессор Б., тоже специалист по Шекспиру, работал в Оксфорде, а в Колумбии читал курс лекций.
Однажды Булстроуд пришел к Микки и сказал:
— Послушай, старина, нет ли у тебя знакомого юриста по интеллектуальной собственности?
А Микки ему отвечает:
— Вообще-то есть.
Ну, примерно так.
Позвольте мне вспомнить тот день.
11 октября, вторник, прохладная погода не оставляет сомнений в том, что лето кончилось, в воздухе пахнет дождем. Все в плащах, и я тоже. Я почти вижу свой рыжевато-коричневый плащ, висящий на вешалке в углу моего офиса. Офис тесноват, но достаточно удобен. Мы сидим в здании на Мэдисон, и в мое окно видна одна из смотровых площадок кафедрального собора Святого Патрика; это зрелище — почти единственное, что связывает меня с религией моей юности. Офис обставлен в неброском современном стиле, смутно наводящем на мысль о жилище Жан-Люка Пикара[5] на космическом корабле «Энтерпрайз».