— Там выправят тебе липу, — говорил Петр Евдокимович, — ну и деньжонок дадут сколько-нибудь, и поезжай ты из Сызрани куда подалее, хоть бы в Иркутск. Там пойдешь на Привокзальную, тридцать три, спросишь Гаврилова Михаила Семеновича — свой человек. Передашь ему привет от Палея Тараса Тимофеевича, а он тебя спросит, переехал Тарас из Новороссийска в Туапсе или все еще в Новороссийске? Когда он об этом спросит, начинай разговор впрямую и дальше держись за Гаврилова: он тебя к делу приставит, к нашему делу, потому теперь тебе осталась только одна дорога — с нами…
Иван Максимович слушал, а сердце тихонько ныло: слова Петра Евдокимовича были для него, как похоронный звон. Прощай, честная жизнь, прощай навсегда! Эх, Иван Максимович, Иван Максимович, куда завела тебя упрямая обида!
— Домой ни-ни, глаз не кажи! — продолжал Петр Евдокимович. — Где беглых ловят, которые неопытные? Большинство — дома. Кружит он, кружит и знает, что домой нельзя, а все-таки приходит. Магнитом тянет… А там его, голубчика, ждут, берут и добавляют срок. А вора беглого редко берут. Почему? Потому что у него дома нет. О семье своей забудь начисто. Нет теперь у тебя семьи и никогда не будет. Попадешься — добавят срок, вот и без семьи, не попадешься — опять же без семьи. Так и так лишился ты семьи навсегда. Оно и лучше, скажу я тебе, в нашем деле семья ни к чему, от нее одна только морока да обуза, а в нашем деле человек должен быть легким и быстрым.
«Сначала самого отпели, а теперь семью отпевают», — мелькнуло в голове у Ивана Максимовича. Но промолчал: он уже больше не был себе хозяином, его судьбой распоряжались воры.
От подготовки к побегу они отстранили Ивана Максимовича начисто, дабы не возникло на него у надзирателей каких-либо подозрений. Все делалось без него: сушились сухари, растиралась в едкую пыль махорка для засыпания следов на случай, если прибудут собаки, еще делалось что-то, но Иван Максимович не знал толком — что.
Вечером Первого мая дежурство принял усиленный надзирательский наряд. «Время!» — решили воры; численность наряда их не смущала — даже лучше, если надзирателей больше.
Утром, часа в четыре Иван Максимович переоделся в надзирательскую форму, приготовленную ворами, и пошел на вахту. Воры следили издали, из-за столовой. Весь дрожа, не помня себя от страха, Иван Максимович постучал в окошечко. Дежурный на вахте поднял со стола взлохмаченную голову, спросил полусонно:
— Что тебе?
— Выпусти, Губанов, — сказал слабым, чужим голосом Иван Максимович. — Ко мне брат нынче приезжает, надо сказать бабе, чтобы гусака зарезала. К поверке вернусь.
— Ну смотри не опаздывай, — сказал дежурный по вахте и потянул на себя железный засов, запиравший дверь. Иван Максимович вышел. «Пронесло!» — перешепнулись воры.
Ах, как надеялся Иван Максимович, что его опознают на вахте, не выпустят! Не опознали, выпустили. Побег потому и удался, что задуман был просто. Сложно задуманные побега почти всегда кончаются провалом: слишком много отдельных частей должны безотказно сработать друг на друга для удачи. А здесь были только две части: надзирательская форма и дежурный по вахте Губанов — человек сырой, сонливый, глупый, думающий только о трех своих кабанах.
Очутившись за вахтой, Иван Максимович был уже беглым, и в него мог стрелять любой встречный. Теперь, спасая жизнь, надо было уходить как можно скорее, как можно дальше от лагеря.
Иван Максимович ударился прямо к узкоколейке. Ему повезло, вскоре его нагнал поезд — десяток маленьких платформ, груженых лесом. Он вскочил на одну из платформ, седоусый кондуктор устало и сердито посмотрел на него с площадки, но промолчал. Часам к восьми утра Иван Максимович был уже далеко от лагеря и не собирался покидать поезда, надеясь доехать с ним до самой магистрали. Он рассчитывал правильно — его будут искать в лесу, по яругам, оврагам, закладам, а искать на железной дороге, где все открыто глазу, никому и в голову не придет. А в лагере сейчас, наверное, уже тревога, уже прошла утренняя поверка, уже хватились, уже объявляют розыск. Иван Максимович усмехнулся: искать будут вокруг лагеря, в лесу, на глубину десяти-двенадцати верст — пешком он не смог бы дальше уйти, — а на поезде он уже проехал шестьдесят верст да к обеду проедет еще столько же, а там рукой подать до магистрали, до поездов на Москву.
Со своим новым положением беглого он уже освоился, уже не боялся, наоборот, чувствовал отчаянную веселость в себе и даже пел под стук колес лагерную песню: