— Вы? — с удивлением сказал старик. — Почему не Борис?
В те годы я по молодости лет не умел подслащивать горькую правду, выложил старику все начистоту и о сыне и о фирме. Он слушал и сникал на глазах, словно выходил из него воздух, как из резинового. Он, конечно, ожидал услышать что-нибудь нехорошее, приготовился к этому, но мои новости убили его.
— И магазин? — переспросил он.
— И магазин, — подтвердил я.
— И мельницы?
— И мельницы…
— И векселя?
— И векселя…
Он долго молчал, глядя на зарешеченное, мутное от пыли окно. В углу на табуретке сидел надзиратель, дремал, привалившись к стене.
— Следовало ожидать, — сказал старик деревянным, бесчувственным голосом. — Он только это и умеет — разорять дела и разбрасывать деньги.
— Десять минут остается, — предупредил из угла надзиратель и опять задремал.
— Послушай, — сказал старик полушепотом, — он разоряет дело, но он знает не все. У меня еще есть капитал в других городах. Он пока не добрался, но может добраться.
— Обязательно доберется…
— Да! — взвизгнул старик, но, опомнившись, опять перешел на полушепот. — Послушай, будем говорить впрямую, ты честный и дельный парень, я тебе верю. Ты будешь моим компаньоном, я пока выделю тебе четверть капитала, а когда я умру, дело перейдет к тебе целиком. Ты хочешь?
— Это невозможно, — сказал я. — У вас же сын…
— Он мне собака, хуже собаки! — зашептал старик. — Я отрекаюсь. Он разоряет дело, и я отрекаюсь… Его надо убрать.
Сразу я не понял зловещего смысла этих слов. Старик продолжал:
— Ты поедешь в Маргелан, я дам тебе адрес. Там получишь тысячу, даже полторы тысячи, я напишу из тюрьмы. Пятьсот — тебе.
— Да за что? — воскликнул я.
— Пятьсот тебе, — повторил старик. — А за тысячу ты сговоришь кого-нибудь, чтобы он убрал… Или сам. Совсем убрать… И никто никогда не узнает, никогда!..
Я понял старика и с изумлением, со страхом смотрел на него, а он совсем обезумел. Губы у него прыгали, руки тряслись, по щекам текли слезы, он уже не шептал, а стонал.
— …Губит дело… Надо убрать… Младшим компаньоном будешь ты…
Я взял его за плечи, встряхнул.
— Опомнитесь, Матвей Семенович. Ведь он ваш сын. И как могли вы подумать, что я пойду на убийство, какое мне дело до вашей фирмы, до ваших семейных счетов?
— Пойми, пойми, он разоряет! — бормотал старик горячечным полушепотом, хватал меня за руки, вытягивал жилистую шею, приближал ко мне свое заплаканное лицо. — Еще два месяца, и ничего не останется, ничего…
— Свидание окончено, — объявил надзиратель. — Табачников — в камеру!
Уходя, старик заговорщицки обернулся ко мне и дернул ребром ладони по горлу.
Странным предстал мне город Андижан, когда я, покинув тюрьму, вышел на главную улицу. Шел дождь, булькал, пришептывал, лепетал, вздувал пузыри в мутных лужах; темнело; кабаре, казино, рестораны, цирк, кинотеатры зажгли свои зазывные огни; отовсюду неслась музыка — румынские мелодии, вальсы, гопак и лезгинка, все вперемежку. А мне под каждой вывеской, в каждом подъезде чудилось убийство, уже свершившееся или предстоящее, отовсюду наплывало на меня лицо старого Табачникова, искаженное злобным безумием, залитое слезами бессильной злобы. Вспоминался и его сынок, вытянувшийся на бильярдном столе с кием в руках и высоко задранной ногой, и от него тоже густо и удушающе несло преступлением… Так обнажилась передо мною изнанка старого мира, его остатков, пирующих на главной улице Андижана или сидящих в тюрьме. Тогда это все было только смутными чувствами, но позднее, отстоявшись, они поднялись в сознание и породили во мне великую ненависть ко всякому стяжательству, ко всякому неправедному достоянию, полученному от дьявола ценою собственной живой души…
Народный судья
Следующую ночь в Андижане я провел в чайхане, расположенной довольно далеко от главной улицы. Деньги у меня были.
Я заплатил чайханщику Курбану Ниязу за несколько одеял, которые он разостлал мне на плоской крыше чайханы, и с удовольствием растянулся на них, испытывая чувство здоровой истомы и полного душевного успокоения.
Дождь перестал, вокруг стояла пепельная ночная мгла. Звезды были четкими, близкими и прозрачными, точно просвечивали изнутри.
Спать мне не хотелось, и я начал строить планы своей дальнейшей жизни, вернее — думать о новой службе, которая даст мне средства к существованию.