Потом мужик осклабился и посмотрел на Кауфмана:
– Глухая.
Леон заметил, что на нижней челюсти грубияна не хватает трех зубов.
Тот же продолжил:
– Плохо все это выглядит, да?
Что он имел в виду? Кофе? Отсутствие зубов?
– Вот так трех людей замочили. Вскрыли.
Кауфман кивнул.
Бородатый все не унимался:
– Заставляет задуматься, да?
– Разумеется.
– В смысле, это же все прикрытие, разве не так? Они прекрасно знают, кто это сделал.
Какой глупый разговор, подумал Кауфман. Снял очки, убрал их в карман: красное лицо собеседника тут же расплылось перед глазами. Хоть какая-то радость.
– Суки, – продолжил тот. – Ебаные суки, все они. Готов что угодно поставить, это все прикрытие.
– Чего?
– У них есть доказательства: а они нам, бляди, ничего не говорят. Там, в метро, что-то есть, и это не человек.
Кауфман понял. Этот увалень решил изложить ему очередную теорию заговора. А он уже так часто их слышал. В Нью-Йорке они были панацеей от всех бед.
– Понимаешь, они там клонируют всякое, и проект вышел из-под контроля. Да насколько мы знаем, они там, блядь, монстров могут разводить. Там, внизу, что-то есть, но нам ничего об этом не расскажут. Прикрытие, как я и говорю. Что угодно ставлю.
Уверенность этого мужика привлекала Кауфмана. В метро монстры устроили охоту на людей. Шесть голов: десяток глаз. Почему нет?
Он знал, почему нет. Так город получал прощение: его возлюбленная слезала с крючка. И в глубине души Кауфман верил, что монстры в тоннелях имеют вполне человеческую природу.
Бородатый бросил деньги на прилавок и встал, его толстая задница соскользнула с покрытого пятнами пластикового стула.
– Это коп ебаный, – напоследок заявил он. – Ушлепки хотели сделать героя, а получили монстра. Готов что угодно поставить, – он гротескно ухмыльнулся и, неуклюже переваливаясь, вышел из кафе.
Кауфман медленно выдохнул через нос, чувствуя, как отступает напряжение в теле.
Он ненавидел такого рода стычки; в них он всегда чувствовал себя косноязычным и беспомощным. А если подумать, то людей подобного рода просто ненавидел: категоричное быдло, которое Нью-Йорк взращивал в огромных количествах.
Было почти шесть, когда Махогани проснулся. Ближе к сумеркам утренний дождь превратился в легкую морось. Воздух был настолько чистым, насколько это вообще возможно на Манхэттене. Махогани потянулся на кровати, отбросил прочь грязное одеяло и встал, пришла пора работать.
В ванной дождь барабанил по коробке кондиционера, наполняя квартиру ритмичным постукиванием. Махогани включил телевизор, чтобы заглушить этот шум, но что там показывают, его совершенно не интересовало.
Он подошел к окну. Улица внизу, на расстоянии шести этажей, была забита людьми и машинами.
После тяжелого рабочего дня Нью-Йорк ехал домой: играть, заниматься любовью. Поток людей изливался из офисов, струйками разбегаясь по автомобилям. Кто-то шел, раздраженный, после того, как весь день потел в плохо проветриваемом кабинете; кто-то, кроткий, как овца, брел домой по улицам, и его подталкивала вперед непрерывная река тел. А другие прямо сейчас набивались в вагоны метро, не видя граффити на каждой стене, не слыша бормотания собственных голосов и холодного грома тоннелей.
Махогани нравилось так думать. Он, в конце концов, не принадлежал к этому стаду. Мог стоять у окна, смотреть на тысячи голов под собой и знать, что он сам – избранный.
Конечно, дедлайны были и у него, как и у людей с улицы. Но его работа ничем не напоминала их бессмысленный труд; скорее она походила на священный долг.
Как и все остальные, Махогани должен был жить, спать и срать. Но его направляла не финансовая необходимость, а требования истории.
Он был частью великой традиции, чьи истоки уходили в прошлое, древнее самой Америки. Он был ночным охотником, как Джек-Потрошитель, как Жиль де Ре, живым воплощением смерти, призраком с человеческим лицом. Он кошмаром преследовал людей во снах, он вызывал ужас.
Те, кто сейчас суетился внизу, не могли знать Махогани в лицо; они даже не потрудились бы взглянуть на него лишний раз. Но он замечал каждого, оценивал, находил лучших, выбирал самого здорового и молодого, ведь только такой мог пасть от его жертвенного ножа.
Иногда Махогани хотелось показать себя миру, но у него были другие обязанности, и они давили на него. Ему не стоило ждать славы. Его жизнь была тайной, и лишь из гордости он так жаждал признания.
В конце концов, разве говяжья туша приветствует мясника, падая перед ним на колени в судорогах смерти?
В общем, Махогани не испытывал сожалений. Он – часть великой традиции, и этого было и будет достаточно.