Монстры расступились, пропуская Кауфмана, чтобы тот мог рассмотреть существо, стоящее снаружи, но он не сдвинулся с места.
– Иди, – сказал Отец.
Кауфман подумал о городе, который так любил. Неужели перед ним сейчас действительно стояли его прародители, его философы, создатели? Приходилось в это верить. Возможно, там, наверху были люди – политики, бюрократы, полицейские, – которые знали об этой ужасной тайне, и вся свою жизнь они посвятили тому, чтобы уберечь этих чудовищ, накормить их, как дикари скармливают агнцев своим богам. Во всем ритуале чувствовалась какая-то ужасающая близость. Он отзывался чем-то знакомым – но не в сознании Кауфмана, а где-то в глубинных, древних слоях его личности.
Ноги, уже не подчиняясь разуму, а инстинкту преклонения, двинулись вперед. Кауфман прошел по коридору из тел и сошел с поезда.
Свет от факелов едва озарял безграничную тьму снаружи. Воздух казался плотным, густым от запаха древней земли. Но Кауфман ничего не чувствовал. Он склонил голову, это было единственное, что он мог сделать, лишь бы снова не упасть в обморок.
Оно было там: предтеча человека. Изначальный американец, чьей родиной эта земля была еще до пассамакоди и шайеннов. И глаза этого создания, если у него были глаза, сейчас смотрели на Кауфмана.
Он задрожал. Застучал зубами.
Услышал звуки собственного тела: пощелкивания, потрескивания, всхлипы.
Существо слегка переместилось во тьме.
Звук от его движения был невероятным. Словно на глазах Кауфмана села гора.
Он поднял глаза на это создание, а потом, не думая, что делает или почему, пал на колени прямо в дерьмо перед Отцом отцов.
Каждый день в жизни Кауфмана вел его к этому моменту, каждая секунду приближала к неисчислимому мгновению священного ужаса.
Если бы в окружающей бездне доставало света, и Кауфман мог все разглядеть, то его почти остывшее сердце, наверное, разорвалось бы. Сейчас же оно бешено колотилось в груди, когда он увидел то, что увидел.
Это был гигант. Без рук или ног. Ни одна его черта не походила на человеческую, ни один орган не имел смысла. Если он на что-то и напоминал, то скорее косяк рыб. Тысячи чудовищных лиц двигались в унисон, ритмически зарождаясь, расцветая и иссыхая. Великан переливался, как перламутровый, но этот цвет был глубже любого из тех, что знал Кауфман или мог назвать.
Ничего больше Кауфман не разглядел, но все равно увидел куда больше, чем желал. В темноте скрывалось еще многое, дрожа, трепеща и извиваясь.
Но Кауфман уже не мог на это смотреть. Он отвернулся, и в этот самый момент что-то, вроде футбольного мяча, вылетело из вагона и прокатилось, замерев прямо перед Отцом.
Кауфман взглянул пристальнее, и понял, что футбольный мяч – это человеческая голова, голова Мясника. С лица уже содрали несколько полосок мяса. Голова лежала, поблескивая от крови, перед своим богом.
Кауфман отвернулся и направился к поезду. Каждая частичка его тела рыдала. Каждая, но только не глаза. Они горели от того, что им открылось, горели так, что слезы в них выкипели.
Внутри твари уже приступили к ужину. Одна выковыривала драгоценный голубой глаз из глазницы. Другая глодала чью-то руку. У ног Кауфмана лежал безголовый труп Мясника, из перегрызенной шеи все еще обильно текла кровь.
Маленький отец, который говорил раньше, встал перед Кауфманом.
– Будешь служить? – тихо и спокойно спросил он, как просят корову последовать за собой.
Кауфман смотрел на тесак, символ должности Мясника. Твари уже уходили из вагона, тащили за собой полусъеденные тела. С собой они уносили и факелы, стремительно возвращалась тьма.
Но прежде чем свет полностью исчез, отец схватил Кауфмана за лицо и развернул его, вынудив посмотреть на свое отражение в грязном окне вагона.
Видно было плохо, но все же Кауфман понял, насколько сильно изменился. Бледнее любого живого человека, весь в грязи и крови.
Отец все еще держал его за голову, засунул ему указательный палец в рот и дальше, в пищевод, царапая горло ногтем. Кауфман давился, но у него не хватило воли обороняться.
– Служить, – сказал монстр, – в тишине.
Кауфман слишком поздно понял, что хочет сделать отец…
Неожиданно он крепко схватил Леона за язык и провернул тот прямо у корня. От боли и шока Кауфман выронил тесак. Попытался крикнуть, но звука не вышло. В горло хлынула кровь, он слышал, как рвется его плоть, и от невыносимой боли забился в конвульсиях.
Потом рука вышла изо рта; алая, покрытая слюной, она оказалась прямо у него перед лицом, и в ней болтался язык, зажатый между большим и указательным пальцами.