И, умирая от внутренней дрожи, господин Голядкин на одну минуту видит перед собой весь ужас своего будущего. Он понимает, т. е. почти понимает, что он потерял все, вернее, потерял то единственное, чем расщедрилась для него мать-природа. Он потерял, видите ли, то, что пусть там другие и лучше, а вот же не быть им ветошкой-то этой, Яковом-то Петровичем Голядкиным. Что, брат Яков Петрович, теперь не скажешь больше, что я, мол, сам по себе, иду своей дорогой и хата, мол, моя с краю? Тащи. братец, другого на плечах, как намокшую шинель. Подлый обманщик, тот, другой Яков Петрович Голядкин, будет, дразня, открывать тебе все самые ненавистные, самые смрадные качества своей, а отныне и твоей души. Он будет решительно всем, чего ты и знать не хочешь. Он будет и лизун, и хохотун, и интриган, и комплименты будет говорить, и по лощеным паркетам скользить будет,[41] перед начальством юлить будет, необходимым, подлец, сделается его превосходительству… А с тобой-то? То фамильярно-нежен, подло-слезлив, дружбы твоей домогаться будет, стишки тебе чувствительные напишет, — петля он, ух, какая петля! — пуншей на твоем диване натянется, — а то при всех, оскорбительно-наглый. оботрет беленьким платочком руку, которую ты только что ему пожал. Еще бы, мол, ты надушился, а тебя вон лакеи с лестницы спустили. Так разве можно, мол, такому еще руку подавать? Все, чего ты боялся… все, чем ты не мог быть… уж таким-то, прошу меня уволить, — я быть, мол, не желаю и не буду: я, мол, не интриган и не интересан, — все это отныне возьмет твое имя, украдет твое имя, насядет на тебя, выжимать тебя будет… Эх-ма. выморочный ты человек Голядкин — и только. Жизнь, как ноябрьская ночь, может отныне давать Голядкину лишь реальные дары свои: туман, флюс, жабу, — но царем природы он уже никогда себя не почувствует даже в мечтах, потому что вечно должен делиться с кем-то даже самой иллюзией бытия своего… и какого бытия?..
Что же это? Ночь или кошмар? Безумная сказка или скучная повесть, или это — жизнь?.. Сумасшедший это, или это он, вы, я? Почем я знаю? Оставьте меня. Я хочу думать. Я хочу быть один… Фонари тонут в тумане. Глухие, редкие выстрелы несутся из-за Невы,[42] оттуда, где «Коль славен наш господь в Сионе».[43] И опять, и опять тоскливо движется точка, и навстречу ей еще тоскливее движется другая. Господа, это что-то ужасно похожее на жизнь, на самую настоящую жизнь.
ГОСПОДИН ПРОХАРЧИН[44]
Есть у Достоевского повесть о человеке, который умер от страха. Человека этого звали Семен Иванович Прохарчин; он был мелкий чиновник, нрава необщительного и, насколько смел, даже сурового, ума не быстрого, и уже в летах. Сначала господин Прохарчин жил очень спокойной жизнью, т. е. или сидел в канцелярии за перепискою бумаг или лежал у себя за ширмами на промасленном тюфяке, в мало заметном соседстве трех таких же, как он, тихих жильцов. Так прожил он двадцать лет или более, причем «целые часы проходили дремотные, ленивые, сонливые, скучные, словно вода, стекавшая звучно и мерно в кухне с залавка в лохань».[45] Так, может быть, прошла бы для господина Прохарчина и вся его жизнь, — если бы, как на грех, не очутился он со своими ширмами совсем в другой компании. Соседями его по новой квартире оказались люди молодые и буйные, да еще на горе завели они между собой дружество, примкнуть к которому у Семена Ивановича не было ни малейшего желания. Скоро Семен Иванович стал бельмом на глазу для молодой компании. Еще если бы дело ограничивалось при этом одними насмешками, так господин Прохарчин, как человек и от природы не быстрый, да еще долголетней привычкой развивший в себе нечувствительность, — пожалуй бы, и приспособился к своей новой обстановке. Но пошли пренеприятные намеки на то, что Семен Иванович на самом деле вовсе уже не так скуден, как он это показывает. И тогда началась для Семена Ивановича уже настоящая пытка. Дело в том, что господин Прохарчин и на самом деле откладывал на черный день, но он привык делать это в глубочайшей тайне и среди жильцов нелюбознательных. Мало того, он не только привык это делать, но привычка эта стала едва ли не единственным содержанием его сознательной жизни. А теперь господину Прохарчину приходится хитрить, ему необходимо отвести соседям глаза. И вот на сцену является новый замок на сундуке, в котором, как доподлинно всем известно, хранятся лишь старые портянки и тому подобный дрязг. Нет-нет, да увидев компанию, которая складывается, чтобы устроить чаепитие, подсаживается к ней и Семен Иванович, платя свои двадцать копеек, и тут, выждав удобную минутку, господин Прохарчин начинает горько жаловаться на свою скудость, — что вот, дескать, и одежу-то себе поправить не могу, да что одежа, и пообедать иной раз не на что, как добрым людям. Придумывает он даже какую-то золовку в Твери, которой он должен посылать по пяти рублей в месяц, а не будь, мол, этой благостыни, так и умерла бы, поди, золовка-то с голоду.[46]
Скольких усилий для тяжелой на подъем мысли стоят господину Прохарчину эти золовки и жалобы на скудость, но язык его ворочается при этом так бестолково и намалывает, вместо того что хочет его обладатель, столько дрянного и ни на что не нужного хлама, что собеседники господина Прохарчина становятся еще повадливей по части всевозможных выдумок, которые должны в скорости уже окончательно сбить с толку этого старого чудака. То придумает кто-нибудь, что, мол, «неоднократно замечено про разных иных из их братьи, что лишены они всякой светскости и хороших приятных манер, а следовательно, и не могут нравиться в обществе дамам, и что потому, для искоренения сего злоупотребления, последует немедленно вычет у получающих жалованье и на складочную сумму устроится такой зал, где будут учить танцевать, приобретать все признаки благородства и хорошее обращение, вежливость, почтение к старшим, сильный характер, доброе признательное сердце и разные приятные манеры. То будто готовится, мол, такое распоряжение, что чиновники, начиная с самых древнейших, должны для того, чтобы немедленно сделаться образованными, какой-то экзамен по всем предметам держать, а что таким образом многое выйдет на чистую воду и некоторым господам придется положить свои карты на стол».
41
42
43
44
ГОСПОДИН ПРОХАРЧИН
Впервые — КО, с. 39–57. Автограф: ЦГАЛИ (ф. 6, оп. 1, № 130). В автографе отсутствует последняя страница: обрывается словами: «…молодые, но уже…». Там же хранится список статьи с правкой автора (ф. 6, оп. 1, № 131).
Датировать настоящую статью можно по письмам Анненского. В письме к E. М. Мухиной от 5. VI 1905 г. (см. с. 459) он цитирует «Господина Прохарчина» Достоевского, что, возможно, связано с работой над статьей об этом произведении, тем более что в письме к А. В. Бородиной от 2. VI II 1905 г. сообщается о том, что очерк о «Прохарчине» уже написан (см. с. 462). Таким образом, очевидно, что статья о «Господине Прохарчине» была написана между июнем и августом 1905 г.
В статье «Господин Прохарчин» Анненский решает проблему художественной идеологии раннего Достоевского. Критик считал, что через все творчество Достоевского «до катастрофы» проходит один сквозной образ — это образ канцелярии как универсальной системы, и соотнесенность человека с этим образом есть главная тема всех ранних его произведений. Этот конфликт в самом общем виде Анненский находит и во многих последующих произведениях Достоевского.
В эстетике Анненского одним из важнейших понятий является понятие юмора. Свое понимание юмора он разъясняет в неопубликованных заметках о Гоголе, Достоевском, Толстом: «При юмористическом изображении действительности мыслятся в контрасте не средние люди, а высокие идеи» (ЦГАЛИ, ф. 6, оп. 1, № 206, л. 3); «Юмор связывает высокое с низменным, благородное с разнузданным, идеальное с реальным, заимствуя поочередно от обоих содержание и форму, но не вредя ни тому, ни другому. Он не только оставляет высокому его возвышенность, но усугубляет ее чрез сильнейшую противоположность, также и относительно низменного» (там же, л. 4).
Мысль о «юмористической» соотнесенности низкой действительности с ее «канцелярщиной» и высокими идеалами утопического социализма Анненский иллюстрирует своей статьей о «Господине Прохарчнне».
От «Господина Прохарчина» здесь дана проекция на творчество раннего Достоевского вообще, и, кроме того, эта «нелюбимая и обделенная счастьем повесть» соотнесена Анненским и с современной критику литературой.
Рассказ Достоевского выступает как поэтический образец, произведение, пережитое критиком глубоко лично, — не случайно Анненский так часто вспоминает именно этот рассказ в других статьях, в письмах — это объяснимо прежде всего тем, чта «Господин Прохарчин» оставался для Анненского поэтическим переживанием.
45
46