в своем уединении глухом
увериться, как сын его велик,
к величью семенем отца влеком.
За счастие Твое дрожу подчас.
Как быть на кораблях чужих ему?
А я Тебя с Твоим бы счастьем спас,
вернув Тебя в родительскую тьму.
А что, если Тебя на свете нет
и время – разновидность пустоты?
Не может быть, что Твой потерян след:
евангелист писал, что вечен Ты.
Пусть я Отец, лишь Сыну суждена
та цельность, что во мне повреждена;
таит Он все, чего мне в прошлом жаль,
в грядущем возвращает времена,
Он море; даль и глубина.
Молюсь я без кощунств, Тебя я чту,
учили книги древние меня,
что мы с Тобою, Господи, родня.
Дарю Тебе любовь я. Ту и ту…
Признайся, разве любит сын отца?
Не Ты ли прочь от грозного лица,
от рук пустых ушел в расцвете лет,
чтобы слова отца вписать в завет,
который редко кто потом прочтет?
И не сочтет ли вдруг в стремленьи смелом
сын сердце отчее водоразделом?
Не в прошлом ли отец наш произрос,
и не сочтем ли мы его чужим?
Не потому ли мы теперь бежим
от блеклых рук и выцветших волос?
Пусть он героем был, но в свой черед
расти мы будем, он, как лист, падет.
Для нас Его забота – тяжкий гнет,
а голос – камень, так что, сам не свой,
понять Его пытается живой.
Никто сказать, что понял, не дерзнет.
Но величайшей драмой между Ним
и нами остается громкий шум;
и мы напрасно в рот Ему глядим:
слогов отдельных не вмещает ум.
Его нам вдалеке не рассмотреть;
когда бы нами Дальний дорожил,
Ему давно пришлось бы умереть,
чтоб мы поверили, что здесь Он жил.
Таков отец наш. И Тебя отцом
звать мне поныне?
С таким отцом я всюду на чужбине.
Но Ты мой сын. Души не чают в сыне,
ведь сын единственный – сладчайший в жизни дар,
пускай взрослеет он. Пускай бывает стар.
Чтобы Тебя я лучше видеть мог,
мне погаси глаза. На что мне уши?
Я до Тебя дошел бы и без ног,
как я, без языка молились души,
сломай мне руки! Думаешь, обнять
Тебя одним лишь сердцем не смогу?
Разбей мне сердце, мозг мой наготове,
а если разожжешь пожар в мозгу,
всплывешь Ты на волнах моей же крови.
Моя душа перед Тобой как Руфь.
Снохою Ноэмини Ты бы мог
признать ее среди Твоих скирдов,
где для нее находка – колосок,
а вечером она, почуяв срок,
омывшись там, где чист и свеж поток,
накидывает праздничный платок
и на ночь у Твоих ложится ног.
Ты в полночь спросишь: «Кто ты?» И в ответ
услышишь Ты: «Верней служанки нет».
Крылами защити ее от бед.
Лишь Ты наследник…
И спит моя душа, пока рассвет
не возвратится к ней, Тобой согрет.
Ты для нее – супружеский чертог.
Отцов наследник,
Ты мой собеседник,
Твой заповедник,
где в цвету сыны.
Лишь Ты наследник.
И Тебе даны
сады былые, сень и синева
небес нестойких,
росы рассыпные,
хор солнц, для лета языки родные,
и вёсен жалобные позывные,
как в письмах женских грустные слова.
Твое наследье – осени порфиры,
поэтом в чуткой памяти хранимы,
и сумрачны, и безнадежно сиры,
к Тебе прильнут заплаканные зимы,
Венеция, Флоренция, Казань,
Рим, Пиза все Твои за гранью грань,
и Троицкая лавра – посмотри!
Просторные сады, монастыри,
и Киев, и священные пещеры,
Москва с колоколами высшей веры;
язы́ки, роги, скрипки – лишь примеры
звучания, которым дышат сферы
чья песня для Тебя как самоцвет;
Тебе собою жертвует поэт.
Усердствует он в гулких кладах лада,
и для Тебя сравнение – услада,
а для поэта в жизни ближних нет.
Художник дарит вечные холсты
Тебе, хоть в преходящем тоже Ты.
В мадонне Лизе каждая жена
созреет наподобие вина,
в котором щедрый хмель в расцвете лет
небытием уже отпет;
не будет новых женщин в новизне.
Творит с Тобою наравне
художник, чуя в камне Твой же след.
И камень вечен. В камне Твой завет.
Твой пожинают любящие свет,
они поэты временности зыбкой,
и лакомятся их уста улыбкой,
становятся от этого красивей
и делаются также терпеливей
в страданиях, которые начнутся