— Сволочь, — бормочет, проснувшись в Марьиной роще, пенсионер Степанов, — опять приснился.
Начало
В детстве мы видим мир перевёрнутым.
Вы еще не забыли эту кошмарную картинку? Перевёрнутое окно с перевёрнутыми деревьями, солнце восходит вниз, и где-то под тобой — перевёрнутые родители с перевёрнутыми лицами… Я как только увидел их, сразу заплакал. Я еще не знал, что у них не только лица перевёрнутые, но и мозги набекрень.
Когда я заплакал, они сунули мне в рот пустышку. Я ее выплюнул, и мне вставили её снова, и я снова выплюнул. Говорят, некоторых пустышка успокаивает. Не знаю, не знаю… По-моему, это издевательство над человеком. Это легче всего — заткнуть рот, тем более — спелёнутому по рукам и ногам. Мне всунули соску в третий раз, и я смирился. А что делать? Их много, я один… В конце концов, можно и пососать.
В общем, я быстро понял, куда попал.
Когда вместо мамы мне дали молочную смесь «Малыш» с толстячком кирпичного цвета на коробке, я пошел пятнами от возмущения. Я кричал на весь этот перевёрнутый мир, но никого не переубедил. Голод не тётка, и я выпил всю бутылку, и стал такого же цвета, как тот, что на коробке. Я потом часто видел этот цвет. На знаменах. Там наверху ещё было два орудия труда шестнадцатого века — серп и молот. Ими тут трудятся до сих пор.
Я пил молочную смесь, без остатка перерабатывая её в содержимое пеленок. Я сразу понял, что жизнь — это грязное удовольствие, но выхода уже не было. Тут ведь как? Вылез куда ни попадя вперед головой — всё! Обратно не пустят.
В восемь месяцев я пошёл. Вокруг ахали: как рано, как рано! Какой там рано! Я хотел поскорее уйти куда-нибудь подальше отсюда, но меня догнали и отшлёпали.
В промежутках между шлепками мне разъяснили, что ходить можно только от песочницы до скамейки и обратно. Я подозревал, что как раз дальше и начинается самое интересное, но мне сказали, что там только дорога, по которой ездят специальные машины и давят отшлёпанных детей.
Через месяц, в сто восемнадцатый раз пройдя от песочницы до скамейки и обратно, я обкакался из чувства протеста, и меня тут же отдали в ясли. «Пускай приучается к коллективу!» — сказала бабушка.
Мне было интересно узнать, что такое коллектив, и я узнал. Коллектив — это вот что. Это когда ты садишься на горшок по команде, а потом терпишь до тех пор, пока опять не захочется всем.
Из яслей меня пульнули прямиком в детсад-пятидневку, откуда я вернулся в соплях, с ветрянкой и песенкой про дедушку Ленина в башке. Я спросил у мамы: как так получилось, что у всего детсада — один дедушка, да еще с лукавым прищуром? В ответ мама уронила кастрюлю и начала бить меня по попе, которая к тому времени была уже совершенно краснознамённого цвета.
К школе я был уже тёртый калач. Я умел плеваться и скрывать свои мысли, я знал годы жизни В.И.Ленина и несколько матерных словосочетаний — а что ещё нужно было здесь, чтобы выжить?
В детстве мы видим мир перевёрнутым. Потом начинаем вертеться в нём сами.
— Тук— тук— тук.
— Кто там?
— Это писатель Шендерович?
— Ну, допустим.
— «Допустим» — или писатель?
— Допустим, Шендерович. А вы кто?
— А мы, допустим, читатели.
— Вы что, умеете читать?
— Не все.
— Прочтите, что написано на стене.
— Там написано «Все козлы!» Это вы написали?
— Ну, допустим, я.
— Хорошо написано, не сотрёшь.
— Наконец-то у меня появился свой читатель. Входите.
Не надо шуметь!
ГАЛИЛЕЙ. Земля вертится! Земля вертится!
СОСЕД. Гражданин, вы чего шумите после одиннадцати?
ГАЛИЛЕЙ. Земля вертится.
СОСЕД. Ну допустим — и что?
ГАЛИЛЕЙ. Как что? Это же всё меняет!
СОСЕД. Это ничего не меняет. Не надо шуметь.
ГАЛИЛЕЙ. Я вам сейчас объясню. Вот вы, небось, думаете, что Земля стоит на месте?
СОСЕД. А хоть бы прохаживалась.
ГАЛИЛЕЙ. А она вертится!
СОСЕД. Кто вам сказал?
ГАЛИЛЕЙ. Я сам.
СОСЕД (после паузы). Знаете что, идите спать, уже поздно.
ГАЛИЛЕЙ. Хотите, я дам вам три рубля?
СОСЕД. Хочу.
ГАЛИЛЕЙ. Нате — только слушайте.
СОСЕД. Ну, короче.
ГАЛИЛЕЙ (волнуясь). Земля — вертится. Вот так и ещё вот так.
СОСЕД. Хозяин, за такое надо бы добавить.
ГАЛИЛЕЙ. Но у меня больше нет.
СОСЕД. Тогда извини. На три рубля ты уже давно показал.
ГАЛИЛЕЙ. Что же мне делать?
СОСЕД. Иди отдыхать, пока дают.
ГАЛИЛЕЙ. Но она же вертится!
СОСЕД. Ну что вы как маленький.
ГАЛИЛЕЙ. Вертится! Вертится! Вертится!
СОСЕД. Гражданин, предупреждаю последний раз: будете шуметь — позвоню в инквизицию.
Орел и Прометей
ОРЁЛ. Привет!
ПРОМЕТЕЙ. Здравствуй.
ОРЁЛ. Ты никак не рад мне?
ПРОМЕТЕЙ. Чего радоваться-то?
ОРЁЛ. Это ты прав. Я тоже каждый раз с тяжелым сердцем прилетаю.
ПРОМЕТЕЙ. Да я тебя не виню.
ОРЁЛ. Это все Зевс. Суровый, собака. (Плачет).
ПРОМЕТЕЙ. Ну ничего, ничего…
ОРЁЛ. Замучил совсем. Летай по три раза в день, печень людям клюй… Сволочь!
ПРОМЕТЕЙ. Ну извини.
ОРЁЛ. Ладно, чего там. У тебя своя работа, у меня своя. Начнем.
Занавес
Пластилиновое время
Памяти Владимира Вениаминовича Видревича
Он старенький очень. Сердце, правда, пошаливает, зато голова ясная: Ленина помнит, государей-императоров несколько, императрицу-матушку… Пугачёвский бунт — как вчера.
Тридцать уложений помнит, пять конституций, пятьсот шпицрутенов, сто сорок реформ, триста манифестов. Одних перестроек и обновлений — дюжины по две.
Народных чаяний, когда тыщу помнит, когда полторы. Самозванцев — как собак нерезаных. Патриотических подъёмов помнит немеряно — и чем все они кончились. Священных войн уйму, интернациональную помощь всю, как есть. Помню, говорит, идём мы с генералом Паскевичем полякам помогать, а в Праге — душманы…
Он так давно живёт, что времена слиплись: столпотворение какое-нибудь трупоносное вспоминать начнёт — и сам потом голову чешет, понять не может: по какому поводу его затоптать-то хотели? Невосстановимо. То ли Романов взошёл, то ли Джугашвили преставился… Туман.
Так и живёт в пластилиновом времени. Гитлера корсиканским чудовищем зовет: слава Богу, говорит, что зима была холодная… Засулич с Каплан путает, и кто именно был врач-вредитель — Бейлис или Дрейфус, определённо сказать не берётся.
С одним только предметом ясность: со светлым будущим. Всегда было. Хлеб-соль кончались, медикаменты с боеприпасами, а это — ни-ни! Как новый государь или Генсек — так сразу светлое будущее, а то и по нескольку штук зараз; чуть какое послабление — свет в конце туннеля; министров местами переставят — сильнейшие надежды… А на что именно? Налог с бороды отменят? Джаз разрешат? Туман.
Да и какая разница? Главное — что-то хорошее обещали, благодетели: с амвона, с мавзолея, из седла непосредственно… Бусурман ли сгинет? царство ли Божие настанет? мировой капитал исчезнет? сметана появится?.. Туман. Только крепнущая уверенность в завтрашнем дне, будь он неладен.
А уж самих благодетелей этих он помнит столько, что если всех собрать, в колонну построить да в Китай отправить — Китай ассимилировать можно! Начнёт, бывало, с Зимянина какого-нибудь начальство вспоминать — до Потёмкина-Таврического без остановок едет. Да и как различишь их? Лица у всех гладкие, государственные, в глазах дума судьбоносная, в руках кнутики с пряниками. Слиплись благодетели в одного — партийного, православного, за народ умереть готового прямо на руководящем посту. Бывало, как приснятся все разом: в бороде и с орденом Ленина на камзоле — так он проснётся и всю ночь кричит от счастья.