Выбрать главу

Евреем дядя Гриша ощутил себя недавно, а до этого ощущал себя тем же, что и все — и хотя писал в пятом пункте всё, как на духу, но лишь потому, что в детстве его приучили говорить правду.

Выпив чаю, дядя Гриша опустился в продавленное кресло и блаженно вытянул ноги в тапках. Он был немолод и любил подремать, окончательно уяснив в последние годы, что ничего лучше собственных снов уже не увидит. Но подремать не удалось. Через некоторое время в мягкий туман размягчённого сознания вплыл тоскливый, повторяющийся через равные промежутки звук. Звук шёл из-за стенки, за которой жила семья Ивановых:

— Уэн-нь! Уэн-нь! Уэн-нь!..

Как оказалось, это было увертюрой: после очередного «уэн-нь», из-за стенки донёсся дискант главы семьи, поддержанный разнокалиберными голосами остальных Ивановых.

Пели все они не по-русски.

По голове дяди Гриши поползли мурашки. Он встал и на цыпочках вышел в коридор. Но это были не галлюцинации. Из-за ивановских дверей явственно доносилось пение и систематическое «уэн-нь», вызывавшее в организме дяди Гриши чувства совершенно панические.

В конце коридора что-то шипело и лилось; это несколько успокоило дядю Гришу, и он трусцой поспешил на звуки нормальной жизни. На кухне разогревал сосиску студент-заочник юрфака Константин Кравец.

— Здравствуй, Костя, — сказал дядя Гриша. — Слушай, ты не знаешь, что происхо…

На этом месте язык перестал его слушаться: студент стоял у плиты в красных шароварах, вышитой рубахе и при этом был обрит «под горшок».

— Здоровеньки булы, — хмуро отозвался, наконец, будущий юрист, — тильки ты ховайся, комуняка погана, бо я дюже на вас усих лют.

Членом правящей партии дядя Гриша не был, но на всякий случай без лишних вопросов попятился в тёмную кишку коридора. Возле комнаты Толика Зарипова на голову ему что-то упало. При ближайшем рассмотрении упавшее оказалось седлом. Дядя Гриша выругался, и на родные звуки выползла из своей клетушки с кастрюлькой в руке бабушка Евдокия Никитична.

— С возвращеньицем, милок, — сказала она. — Как здоровье?

— Шалом, Никитична, — ответил дядя Гриша, очумело пристраивая седло обратно на гвоздь. — Что в квартире происходит?

Но бабушка не ответила на этот вопрос, а только уронила на пол кастрюльку и спросила сама:

— Ты чего сказал?

— Что? А-а… Шалом. Шалом алейхем! Ну, вроде как «будь здорова»!

— Это ты по-какому сказал? — опасливо поинтересовалась бабушка.

— По-родному, — с достоинством ответил дядя Гриша. — Еврей я теперь. — Он подумал минуту и, чтобы на этот счёт не осталось никаких сомнений, добавил: — Киш мир тухес, Евдокия Никитична.

Старушка заплакала.

— Ты чего? — испугался дядя Гриша.

— Совсем нас, русских, в квартире не осталось. Вот и ты…

Старушка всхлипнула.

— Как не осталось? — удивился дядя Гриша и осёкся, услыхав тоскливое «уэн-нь» из ивановской комнаты.

— Ой, Гришенька, — почему-то шёпотом запричитала Евдокия Никитична. — Тут, пока тебя не было, такое началось! Костька Кравец уже неделю во всём энтом ходит — как же его? — жовто-блакитном! Я, говорит, тебя, бабуля, люблю, а этих, говорит, москалей, усих бы повбывал… Я ему говорю: Костенька, да сам-то ты кто? Ты ж, говорю, из Марьиной рощи ещё не выходил! А он: я, говорит, ещё в среду осознал себя сыном Украйны: Петлюра мне отец, а Бендера — мать!

И Евдокия Никитична снова всхлипнула.

— Ну и хрен с ним, с Костькой! — возмутился дядя Гриша. — Но как же это — нет русских? А Толик? А Ивановых пять человек?..

«Уэн-нь!» — отозвалась на свою фамилию ивановская комната. Евдокия Никитична завыла ещё сильнее.

— Да-а! Ивановы-то коряки оказались!

— Кто-о?

— Коряки, Гришенька! Пётр Иванович с завода ушёл, днём поёт всей семьёй, ночью в гараже сидит, гарпуны делает. Буду, говорит, моржа бить. Север, говорит, зовёт. А Анатолия Михайловича уже нет.

— Как нету?

— Нету Толи, — прошептала Евдокия Никитична.

Дядя Гриша осенил себя православным крестом.

— Тахир Мунибович он теперь, — продолжала Евдокия Никитична. — Разговаривать перестал. Отделился от нас, мелом коридор расчертил, всех от своей комнаты арканом гоняет. Пока, говорит, не будет Татарстана в границах Золотой Орды, слова не скажу на вашем собачьем языке! Детей из школы забрал; биографию Батыя дома учат. Грозится лошадь купить. Что делать, Гришенька? Раз уж ты еврей, придумай что-нибудь!

Дядя Гриша тяжело вздохнул.

— Раз такое дело, надо, бабуля, и тебе как-то того… самоопределяться.

— Самоопредели меня, Гришенька, — попросила Евдокия Никитична.

— Ну не знаю… — Дядя Гриша почесал в затылке. — Кокошник, что ли, надень. Хороводы води в ЖЭКе, песни пой под гармошку русские… Ты ж русская у нас, Никитична?

Старуха перестала всхлипывать и тревожно посмотрела на дядю Гришу.

Вечером дом № 14 по Большой Коммунистической потряс дикий крик. Кричала жена коряка Иванова. Коряк Иванов, вырезавший в гараже амулет в виде кашалота, бросился наверх. Ворвавшись в квартиру, он увидел её обитателей, в полном составе остолбеневших на пороге кухни. Тахир Мунибович Зарипов, шепча вместо «аллах велик» — «господи помилуй», прижимал к себе перепуганных корякских детей; вольный сын Украйны — полуголый, в шароварах и со свеженькой татуировкой «Хай живе!» — отпаивал валокордином дядю Гришу, которого, судя по всему, крик корячки Ивановой вынул уже из постели: дядя Гриша был в трусах, кипе и с самоучителем по ивриту.

А кричала Иванова от зрелища, невиданного не только среди коряков. По кухне, под транспарантом с выведенным красным по белому нерусским словом «SOLIDARNOŚĆ», звеня монистами и сметая юбками кухонную утварь, приплясывала Евдокия Никитична.

— Чавела! — закричала она, увидев коряка Иванова. — Позолоти ручку, красивый!

Услышав такое, коряк Иванов выронил кашалотский амулет и причудливо выругался на великом и могучем.

— Гришенька, милай! — кричала, пританцовывая, старушка. — Спасибо тебе, золотой! Ясная жизнь начинается! Прадедушка-то у меня — цыган был! А бабку Ядвигой звали. Эх, ромалы! — кричала Евдокия Никитична. — Ще польска не сгинела!

Закусив стопку валокордина кусочком сахара, первым дар связной речи обрёл дядя Гриша.

— Конечно, не сгинела, — мягко ответил он и обернулся к жильцам. — Всё в порядке, ромалы. Самоопределилась бабуля. Жизнь продолжается. Киш мир тухес — и по пещерам.

Санчасть

ГЕНЕРАЛ. Доктор, мне скучно.

НАЧМЕД. А вы, дуся, водочкой.

ГЕНЕРАЛ. Куда водочкой, доктор? Спирт не берёт!

НАЧМЕД. А вы картишки раскиньте… Штабные учения, то-сё… Некоторым помогает.

ГЕНЕРАЛ. Надоело.

НАЧМЕД. Тогда крови попейте, ласточка моя!

ГЕНЕРАЛ. Опять крови?

НАЧМЕД. Как прописано, голубчик! По Уставу.

ГЕНЕРАЛ. Да я вроде только завязал…

НАЧМЕД. А вы опять развяжите, мамуня. Войну какую-нибудь.

ГЕНЕРАЛ. Скучно, доктор!

НАЧМЕД. Тогда, мамочка моя, стреляться. По две пули перед едой.

Занавес

Святочный рассказ

Однажды в рождественский вечер, когда старший референт чего-то там такого Сергей Петрович Кузовков ел свою вермишель с сосиской, в дверь позвонили.

Обычно об эту пору возвращалась от соседки жена Кузовкова: они там калякали на кухне о своём, о девичьем. Но на сей раз вместо жены обнаружился за дверью диковатого вида старичок с бородой до пояса, в зипуне и рукавицах. За поясом зипуна торчал маленький топорик.

Первым делом Кузовков подумал, что это и есть тот самый маньяк, которого уже десять лет ловили в их микрорайоне правоохранительные органы. Старичок улыбнулся и достал из-за спины огромный холщовый мешок.