Ночью, — слава Аллаху! — на узбеков наехали рокеры. А на рассвете, гляжу, хутора кругом, кирхи, а я все бегу, кричу:
— Русский я! Русский!
Тут-то меня и остановили.
— Извинит-те, — говорят, — но здесь не стоит это так — как это говорят по-русски? — рек-ла-мирова-ть.
— Почему? — спрашиваю.
— Секундочку, — говорят, — извинит-те.
И начали совещаться. Сразу видно, культурная нация.
Посовещались, взяли меня за руки за ноги, положили лицом на травку и на спине через трафарет написали:
«КРАСНЫЙ ОККУПАНТ, ВОН ИЗ ПРИБАЛТИКИ!»
На местном, русском и английском.
Развернули, дали всем хутором пинка и замахали вслед трехцветными флагами. И я побежал обратно.
Ну ничего. Страна большая, где-нибудь остановлюсь. Тундры вон навалом, тайгу еще не всю в океан сплавили, в пустыне тоже — чем не жизнь? Нет, жить в стране победившего социализма, я считаю, можно. Лишь бы людей рядом не было. Соотечественников, мать их…
1990
Разносчик радости
Я любимый артист этого народа. Меня узнают на улицах, у меня просят автограф; девушки ждут меня у служебного входа с букетами роз, мужчины пропускают без очереди за пивом. В афишах мою фамилию пишут красными, толстыми, как слоновьи ноги, буквами.
Я приношу людям радость. Я с детства мечтал об этом…
Во втором классе у меня обнаружился абсолютный слух. Августа Францевна Фридберг, получившая свое образование в городе Санкт-Петербурге у профессора Ауэра, ставила мне пальчики и кормила карамельками. Через два года я играл первую часть скрипичного концерта Мендельсона, и когда я играл, на подоконнике распускалась герань и шевелилась традесканция — растения наиболее чуткие к гармонии.
Ясным январским днем меня встретили в подъезде соседские ребята, братья Костик и Вадик. Они отклеили от моих замерзших пальцев футляр со скрипкой, извлекли из теплых недр инструмент и несколько раз ударили им об угол.
Братья не могли больше слышать концерта Мендельсона. Звук, случившийся при ударе инструмента об угол, принес им несказанно больше радости — но тогда я еще ничего не понял.
Они поломали скрипку, а впоследствии обещали поломать и руки-ноги.
Когда меня выписали из больницы, я уже почти не заикался; только сны начали сниться странные.
И тогда я перестал сдавать по тридцать копеек на вонючие школьные котлетки и тайно купил себе тюбики с масляными красками. По вечерам, сбагрив темную математику и мучительную химию, я рисовал то, что мог вспомнить из ночных видений. Дни окрашивались в охру и сурик, сны продолжали сниться; я начал рисовать на уроках — рисовал коней с выпуклыми яблоками глаз и прекрасных обнаженных женщин…
Над женщинами меня и застукала завуч. Когда она сорвала голос и перешла на орлиный клекот, я был отведен к директрисе. Меня хотели исключить из комсомола, но все обошлось выговором с занесением в учетную карточку, вызовом в школу мамы, обобществлением тюбиков и конфискацией моих снов, классифицированных как порнография. Директриса держала листы рисунков, как дохлых лягушек — двумя пальцами и как-то сбоку от себя.
То, что я делал, не приносило людям радости.
Я научил канарейку говорить по-человечески и подарил ее юннатам нашей школы. Юннаты нашей школы на спор с юннатами ПТУ канарейку съели. Я писал стихи — девушки конфузливо прыскали в кулачки, юноши молча били меня ногами. Наверное, мои стихи несовершенны, думал я, закрывая пах и голову. Отлежавшись, я читал им вслух Петрарку, и меня снова били, причем гораздо больнее.
Дома я рыдал в подушку. Я очень хотел приносить людям радость, но не знал как. Я был еще слишком молод для этого.
Сегодня мне тридцать пять лет.
Я приезжаю на свое выступление за полчаса, переодеваюсь и выхожу за кулисы. Потом конферансье выкрикивает мою фамилию, и я выхожу на сцену.
Выйдя, я без помощи рук, одной правой ноздрей, открываю бутылку «Фанты» и, подбросив ее в воздух, ловлю зубами за горлышко. Выпив эту гадость до дна, я — по прежнему без помощи рук — заедаю ее стеклотарой, после чего встаю на одну руку, а другой зажимаю ноздрю и сморкаюсь «Фантой» на дальность.
Обычно к этому моменту зрители уже находятся в состоянии экстаза — они свистят, визжат и выбрасывают вверх пальцы.
Тогда я встаю на ноги, рывком раздираю на груди майку с надписью «PERESTRPОIKA», истошно кричу: «Сукой буду!» — и прыгаю двумя ногами на рампу.
Здесь начинается неописуемое.
На «бис» я снимаю штаны и поворачиваюсь к залу голым задом. Это кульминация. Скрипичный концерт Мендельсона, скажу я вам, сущий пустяк по воздействию.
Кажется, этот Мендельсон вообще напрасно писал его, не говоря о прочем.
Я приношу людям радость. Я с детства мечтал об этом.
Трын-Трава
Максиму Солнцеву
На самом деле все должно было случиться не так.
Если бы этот придурок не попросил карту на шестнадцати очках, девятка пришла бы к моим двенадцати, дилер бы сгорел, и всем было бы лучше — и мне, и придурку, а дилеру все равно, потому что деньги не свои.
И я бы ушел из-за стола, и на улице встретил небесной красоты создание, и на весь выигрыш купил бы цветов, и черт знает чем занимался бы с небесным созданием всю ночь — вместо того, чтобы сидеть в «обезьяннике» после того, как, выйдя из казино, с досады послал в даль светлую милиционера, приставшего с проверкой документов.
Короче, вечер не сложился.
И все-таки, вспоминая ту девятку, приятно думать, что все могло быть совсем по-другому…
Царь Петр Алексеевич третий месяц жил под чужим именем в городе Амстердаме, изучая точные науки, фортификацию и корабельное ремесло. Не забавы ради он мозолил руки на верфях Ост-индской компании — была у него дальняя мысль по возвращении на родину поставить на уши златоглавую, выписать клизму дворянству, дать пендаля боярам — и, начавши с осушения чухонских болот, сделать Расею мореходной державой с имперскими прибамбасами.
Чтоб боялись и на много веков вперед вздрагивали при имени.
Крови — знал государь — будет залейся, но как раз крови он не страшился. Привык с малолетства, что без юшки на родине обеда не бывает, а если праздник без смертоубийства — то вроде и вспомнить нечего. А тут целая империя.
Короче, были у Петра Алексеевича большие планы на жизнь. Но однажды… — впрочем, будем точны. Не однажды, а именно вечером пятого октября 1697 года, возвращаясь в посольство, государь проскочил нужный поворот — и еще минут пять, грезя о державе, мерил сапожищами амстердамские каналы, пока не очнулся в совершенно незнакомом месте.
Желая узнать, где это он и как пройти до дому, царь заглянул в ближайший кабак — и остановился, пораженный незнакомым запахом, висевшим в помещении.
Сладковатый запах этот шел от полудюжины самокруток, тлевших в узловатых моряцких пальцах.
Будучи человеком любознательным, царь прямо шагнул к народу и на плохом немецком попросил дать ему курнуть. Ему дали курнуть, и государь, выпучив глаза еще более, чем это организовала ему природа, в несколько затяжек вытянул весь косяк. Хозяин косяка попробовал было протестовать и даже схватил царя за рукав, но получил по белесой башке русским кулаком и, осев под стол, более в вечеринке не участвовал.
Царь докурил, под одобрительный гул матросни выгреб из карманов горсть монет и потребовал продолжения сеанса — ибо зело хорошо просветило ему голову от того косяка.
А именно: увидел царь город на болотах, мосты над рекой, львов у чугунных цепей, и дворец, и фейерверк над дворцом. Потом по широкой воде поплыли корабли, и уже на средине косяка выяснилось, что плывут те корабли не на чухонских просторах, а в каких-то субтропиках.