- Когда вы начали? Сколько станков вывели из строя? Кто ваши сообщники?
Это уже у следователя. Даня видит белое лицо Пети Малюченко, своего земляка и товарища. Будет Петька молчать или не выдержит?
Впрочем, теперь дело уже сделано, и неважно, что будет с ними. Лишь бы Петька не проговорился о том немце-рабочем, который приносил им истолченное в порошок стекло.
Петька, Петька... Как встрепенулся, как обрадовался Даня, когда увидел его в теплушке, увозившей их всех в Германию! Часть дома. Часть детства. Свой человек. Ведь они знали друг друга еще с тех времен, когда лепили на улице пирожки из глины. А после учились в одном классе, и Петька ходил к ним в дом и знал их всех - и маму, и папу, и Лизу тоже знал. Даньке нравилось, как он говорил о Лизе (а Данька никому не позволял говорить о Лизе!): "И повезло же тебе, Данька! Ведь это такая дивчина, это высшеклассная дивчина! Характерная. Силу воли имеет, как самый большой человек. А глаза какие! Ты только всмотрись в них..." (Как будто Данька никогда не смотрел, не замечал Лизиных глаз!) И еще Петька часто повторял: он уверен, что Лиза будет ждать Даньку, будет ждать, сколько бы ни пришлось. Она верная, чистая, сильная, она все преодолеет, все выстоит.
Данька все отлично понимал и сам, но как ему нужно было это услышать от друга, какая это была радость - после унизительной многочасовой работы на заводе говорить о Лизе и о доме! И вот всему конец. Данька так и не узнал, смолчал ли Петя о том немце и что с ним сталось. Не видел Петю с очной ставки у следователя, потому что его самого отправили в наказание сюда, в этот северный французский городок, в шахты.
Теплый серый денек был совсем будто свой, русский, где-нибудь под Москвой. В этот ранний час шоссе было почти безлюдно: только промчался немецкий грузовик, полный солдатни, да проехала на велосипеде молоденькая монашка в крылатом, развевающемся на ветру белом чепце.
Колонна подневольных тянулась от рабочего лагеря к шахтам. Здесь были люди самых разных национальностей: итальянцы, испанцы, бельгийцы; было даже два индуса, неизвестно как попавших в лагерь, но теперь работающих вместе со всеми на самом тяжелом участке.
Шоссе вливалось в Бетюн, старинный шахтерский городок, весь темно-серый, с узенькими уличками, где не то что автомобилю - двум прохожим едва разойтись. Островерхие крыши, коньки, затейливые флюгера по фламандской моде. А там, дальше, - центральная площадь, и к небу поднимается нарядный, точно щеголь мушкетер, весь в игольчатом каменном кружеве, храм XIII столетия, главная достопримечательность города. Каждый раз Даня не мог оторвать глаз от этого чуда архитектуры.
"Наверно, сюда до войны ездили любители старины, - соображал он. Папа, конечно, знал об этом аббатстве, ведь он так интересовался готикой..." И мгновенная горечь подступала к сердцу: где-то теперь отец? Жив ли? И где мама и Лиза?
А над ухом вился неотвязный голос его нового дружка, Пашки:
- Ты гляди, гляди, как здорово живут эти французики! Хоть и ходят, как мы, в деревянных башмаках, а вон сколько одеял на балкончике вытряхивают! И война их не прижала, чертей! А вон, гляди еще, на площади велосипеды стоят без всякого призора. Эх, вот бы стянуть!
Даня вспыхивал:
- Ты что, в уме?! Ты же как будто приличный парень, а от тебя только и слышишь: стянуть, стянуть, стырить, слямзить! Да как тебе не совестно!
- А чего ж тут совеститься? - не смущался Пашка. - Нам велосипед знаешь как пригодился бы...
- Эй, что там за разговоры в колонне? Прекратить! - раздавался окрик конвоиров.
Один из конвоиров - рыжий большой детина, в общем, невредный, но нетерпеливый и желчный. У него даже иногда можно раздобыть сигарету. Зато три других - типичные злобные нацисты - так и норовят подвести под карцер или под другое наказание. На штрафников они смотрят с откровенной ненавистью.
Раз, два... раз, два... Стук деревянных сабо мерно раздавался на сонных еще уличках. Но вот вдалеке возникали в сером небе вышка, черные пирамиды терриконов, слышалось ровное, мощное дыхание какого-то большого механизма. Начинали тянуться заборы, скучные кирпичные здания контор. Угольные разработки.
Французские акционеры отлично сработались с немцами, и, когда те навезли из всех оккупированных стран даровую рабочую силу - пленных и штрафников, - начальство шахт выразило немцам глубокую благодарность: наконец-то шахты смогут работать на полную мощность, выдавать уголь, как до войны.
Скрипучие клети, допотопные отбойные молотки, кайлы - все было изношено, ветхо до предела. В шахте часто бывали обвалы, аварии, просачивались отравляющие газы, падали нагруженные людьми лифты владельцев это ничуть не волновало: ведь там, внизу, работали большею частью подневольные.
Черные глухие ворота.
- Эй, становись! - прокатывается окрик.
Конвойные наскоро, небрежно пересчитывают свое стадо: им хочется поскорее вернуться в казармы при лагере, где они могут плотно поесть, поиграть в карты, отоспаться до позднего вечера - до того часа, когда надо снова идти за шахтерами-лагерниками.
В черную душную глубину опускаются клети, забитые человеческим грузом.
Следователь выполнил свою угрозу: Даня - штрафник. Над ним восемьсот метров земли, угольного пласта, породы, деревянных подпорок. Восемьсот метров до света, до травы, до ручьев, до свежих человеческих голосов. Здесь - только грубый окрик старшего откатчика или сиплые голоса шахтеров. Здесь леденящие сквозняки или сырая, полная едких испарений жара. Здесь захлебывающийся рев молотков, грызущих породу, грохот летящих угольных пластов, стук кайла, лязг вагонеток.
О, эти вагонетки!
Дане кажется, что тянется, тянется, впивается в мозг, в жилы, в тело какой-то бесконечный, выматывающий сон. В этом сне он в черном бездонном аду толкает перед собой вагонетку, наполненную доверху углем. Он катит вагонетку по траншее - узкой, извилистой, ползущей, как червяк, под неровным сводом. Свод этот то немного повышается и можно перевести дыхание, то вдруг опускается так низко, что приходится становиться на колени и ползком, напружив все тело, толкать перед собой вагонетку. Вот-вот размозжишь голову о выступающие сверху и сбоку пласты и деревянные брусья подпорок. А под коленками - острые, раздирающие тело кусочки рассыпанного угля. Мелкие осколки впиваются в ноги, ранят, на зубах тоже скрипит уголь, и кажется, все внутри полно этой черной вязкой массой.
- Эй вы там, чего застряли?! - раскатывается по штольне голос старшего откатчика.
Даня подымает голову: значит, это не сон? Вот она, вагонетка. Она сошла с рельсов, проклятая!
Даня уперся ногами, плечом, напряг все мышцы. Никакого результата! Поднять ее, поставить снова на рельсы - нет, на это не хватит сил! Пот ест глаза, надуваются жилы на висках... Неужели это он, Даниил Гайда, считался первым силачом в школе?! Вот как истощили его эти месяцы в Германии и здесь, в шахте!
- Что, интеллигентик, или надорвался? - Павел оттирает его от вагонетки, спиной приподнимает ее и ловко ставит на рельсы. - Вон, гляди, как мы, рабочий класс, действуем!
Дане стыдно и неприятно, что Пашка ему помогает. К тому же и насчет рабочего класса - очередная Пашкина трепотня. Никакой он не рабочий, а просто парикмахерский ученик из Москвы. И к немцам Пашка попал по чистой случайности: поехал перед самой войной навестить тетку под Минском и не успел уйти. Его схватили и чуть ли не с первым эшелоном отправили на работы в Германию. Пашка уверяет, что сюда, на шахту, его отправили в наказание за три побега из лагерей, но правда это или нет, проверить невозможно. Воронин - парень оборотистый, хвастливый, вертлявый, вряд ли Даня стал бы с ним дружить у себя в полтавской школе. Но здесь, в казарме, где Пашка - единственный советский, да еще москвич! К тому же он веселый, общительный, неплохой товарищ. С Даней Пашка говорит иногда почтительно, даже угодливо, иногда тоном превосходства: "Мы-де рабочий класс, а вы белоручки, интеллигентщина". Надавать бы ему когда-нибудь по шее, благо они почти ровесники, но с кем тогда говорить по-русски, с кем вспоминать своих людей, свою землю?